Жан-Жак Руссо - Юлия, или Новая Элоиза
Бедная моя сестрица, теперь ты сама должна разрешить свои сомнения. Если правда,
Ch'un freddo amante è mal sicuro amico[306], —
тогда, значит, у меня есть еще одно основание полагаться на твою дружбу. Боюсь, что так оно и есть. Однако надо уж до конца высказать тебе свою мысль.
Я подозреваю, что ты, сама того не ведая, полюбила гораздо раньше, чем думаешь, — во всяком случае, та самая склонность, которая погубила меня, ввела бы в искушение тебя, ежели бы я тебя не опередила. Ужели ты думаешь, что чувство столь естественное и столь сладостное так медлило бы зародиться? Ужели ты полагаешь, будто в том возрасте, в каком мы с тобою были тогда, можно было безнаказанно находиться в постоянном и близком общении с любезным молодым человеком и что при таком совпадении вкусов, как у нас с тобою, тут они вдруг разошлись? Нет, ангел мой, ты влюбилась бы в него, ежели бы я первая не полюбила его. Менее слабая, но не менее чувствительная, чем я, ты оказалась бы благоразумнее, но не счастливее меня. Но какая сердечная склонность могла бы победить в твоей благородной душе ужас перед предательством и неверностью в дружбе? Дружба спасла тебя от ловушек любви; в возлюбленном твоей подруги ты уже видела только своего друга, и таким образом ты спасла свое сердце за счет моего.
Предположения мои не столь уж гадательны, как ты думаешь; и если бы я захотела вспомнить те времена, кои надобно предать забвению, мне не трудно было бы доказать, что в твоем участии к моей, и только моей, как ты полагала, судьбе крылось не менее живое участие и к судьбе того, кто был мне дорог. Не осмеливаясь его любить, ты хотела, чтобы я любила его; ты считала, что мы с ним не можем быть счастливы друг без друга; и из-за этого сердце твое, коему нет равного в мире, еще нежнее любило нас обоих. Будь уверена, что, ежели бы не твоя тайная слабость к нему, ты была бы менее снисходительна ко мне; а за справедливую суровость ты упрекала себя, считая ее ревностью. Ты не чувствовала себя вправе бороться с моею склонностью, которую должно было победить, и, больше из боязни оказаться вероломной подругой, нежели из благоразумия, ты ради моего счастья пожертвовала своим счастьем, но считала, что сделала это во имя добродетели.
Родная моя, вот твоя повесть; вот как твоя тираническая дружба заставляет меня быть тебе благодарной за мой позор и быть тебе признательной за мою вину. Не думай, однако, что я теперь хочу подражать тебе, — я не склонна следовать твоему примеру, так же как и ты моему; а поскольку нечего бояться, что ты повторишь мои ошибки, у меня, благодарение небу, нет и твоих причин для снисходительности. Ты возвратила мне добродетель, и я хочу употребить ее на то, чтобы сохранить твою добродетель, — цель самая достойная, не правда ли?
Надобно еще сказать, что я думаю о нынешнем твоем состоянии. Долгая разлука с нашим учителем не изменила твоего расположения к нему; ты вновь стала свободной, а он возвратился, — вот новые и важнейшие обстоятельства, коими воспользовалась любовь. Разве в твоем сердце зародилось новое чувство? Нет, просто любви, таившейся в нем так долго, стало привольнее, — вот и все. Теперь ты с гордостью призналась в этом самой себе и поспешила рассказать об этом и мне. Признание казалось тебе почти необходимым для того, чтобы почувствовать себя совсем невиновной: став преступлением для твоей подруги, любовь эта для тебя перестала быть преступной; быть может, даже ты покорилась недугу, против коего боролась столько лет лишь для того, чтобы окончательно исцелить от него меня.
Я все это угадала, дорогая; меня совсем не встревожила сердечная склонность, которую ты питаешь, ибо мне она во спасение, а тебе не в укор. За эту зиму, которую мы провели все вместе в мире душевном и в дружбе, мое доверие к тебе возросло еще более, — ибо веселость твоя не только не уменьшилась, но как будто даже возросла. Ты была к нему нежна, заботлива, внимательна, но так откровенна в своих ласках, так простодушна в своих шутках; ты ничего не таила, была всегда бесхитростна, и в самых насмешливых твоих поддразниваниях все скрашивала невинная жизнерадостность.
Но со дня нашей беседы в Элизиуме я тобою недовольна: ты теперь печальна и задумчива, тебе как будто приятнее быть одной, чем с подругой; речи твои не изменились, но в голосе нет прежней уверенности, шутки стали какими-то робкими, ты уже не смеешь говорить о нем так часто, как прежде, — ты словно всегда боишься, не слышит ли он тебя, и хоть ты не спрашиваешь, пришли ли вести от него, но по твоему беспокойству видно, как ты их ждешь.
Боюсь, милая сестрица, что ты не чувствуешь всей силы своего недуга: стрела вонзилась глубже, чем тебе кажется. Поверь мне и хорошенько загляни в свое израненное сердце и, повторяю, откровенно скажи себе, возможно ли для женщины, при всем ее благоразумии, без всякого риска для нее жить близ любимого, и не представляет ли для тебя опасности то самое, что погубило меня — уверенность в себе? Вы оба свободны, и как раз это усугубляет искушение. В добродетельном сердце не может быть той слабости, за которую расплачиваются угрызениями совести, и я с тобою согласна, что против преступления мы всегда бываем достаточно сильны. Но, увы, кто может поручиться, что Сен-Пре никогда не будет слаб? А посмотри, каковы последствия, подумай о муках стыда. Чтобы тебя чтили, надо самому себя почитать. Как можно заслужить у людей уважение, если сам себя не уважаешь? И если женщина без ужаса делает первый шаг на пути порока, где же она остановится? Вот что я сказала бы светским дамам, для коих нравственность и религия — ничто, ибо у них есть лишь один закон — мнение света. Но ты, женщина добродетельная и верующая, сознающая свой долг и любящая его, ты знаешь иные правила поведения, нежели суждение общества, и следуешь им; для тебя самое главное — суд твоей совести, и ты должна сохранить уважение к себе.
Знаешь, в чем твоя вина во всем этом деле? Да в том, — еще раз скажу тебе, — в том, что ты краснеешь за свое честное чувство, меж тем тебе нужно сказать о нем открыто, и оно станет невинным…[307] Но, при всей твоей шаловливой резвости, ты существо самое робкое; ты все шутишь, храбришься, а я вижу, что сердечко у тебя трепещет; в любви, над которой ты притворно смеешься, ты ведешь себя, как ребенок, который, боясь темноты, начинает петь громко-громко, чтобы придать себе храбрости. О дорогая моя подруга, вспомни — ты сама тысячу раз говорила, что ложный стыд приводит к настоящему стыду, а добродетель краснеет лишь за поступки и чувства действительно дурные. Разве любовь сама по себе — преступление? Разве не является она самой чистой и самой сладостной склонностью, вложенной в нас природой? И разве не имеет она доброй и похвальной цели? Разве не презирает она души низкие и подлые? Разве не воодушевляет она души великие и сильные? Разве не облагораживает она все их чувства? Разве не живут они тогда вдвойне? Не подымаются ли они выше обычного своего уровня? Ах, ежели честной и благоразумной можно быть, лишь оставаясь неуязвимой для стрел любви, что же останется на земле для добродетели? Выродки, самые презренные из смертных?
Что дурного ты сделала? За что тебе упрекать себя? Разве ты не остановила свой выбор на человеке порядочном? Разве он не свободен? Разве ты не свободна? Разве он не заслуживает глубокого уважения с твоей стороны? И разве он не питает к тебе такое же уважение? Ужели не была бы ты более чем счастлива составить счастье друга, столь достойного сего имени, и, отдав ему свое сердце, всецело предавшись ему, уплатить старые долги твоей подруги и, подняв его положение до твоего, воздать должную честь благородному человеку, обиженному судьбой?
Я прекрасно знаю, какие деликатные соображения тебя останавливают: как можно, дескать, изменить принятое и всем объявленное решение и дать преемника покойному супругу, публично признаться в своей слабости, выйти замуж за искателя приключений! — ведь люди низкие, щедрые на оскорбительные прозвища, несомненно, так назовут его; вот по каким причинам ты коришь себя за свою склонность, вместо того чтобы оправдать ее, и предпочитаешь таить свой пламень в сердце, нежели сделать его законным. Но, скажи на милость, что постыдно: выйти замуж за любимого или любить его без замужества? Выбирай, воля твоя. Чтя память покойного мужа, ты обязана уважать и себя, как его вдову, скорее уж выйти замуж, чем взять себе любовника, и коли молодость побуждает тебя заполнить место, когда-то занятое мужем, ты опять-таки окажешь честь его памяти, выбрав человека, который был ему дорог.
Что касается неравенства, мне думается, я оскорбила бы тебя, ежели бы стала опровергать столь легковесный довод, ибо тут речь должна идти лишь о благоразумии и порядочности. Я знаю только одно постыдное неравенство, а именно неравенство в характерах или в воспитании. Какого бы высокого положения ни достиг человек, проникнутый низкими нравственными правилами, союз с ним всегда остается позором; но человек, в коем воспитали чувство чести, равен кому угодно, — нет ни одного высокого положения, где он не оказался бы на своем месте. Ты знаешь, какого мнения держался даже твой отец, когда встал вопрос о том, чтобы отдать меня за нашего друга. Он принадлежит к семье порядочной, хотя и безвестной, он пользуется уважением общества, и, конечно, заслуженно. Да если бы даже он был последним из людей, и то не следовало бы колебаться: лучше погрешить против знатности, нежели против добродетели, — жена угольщика более достойна уважения, нежели любовница принца.[308]