Генрик Понтоппидан - Счастливчик Пер
Как-то раз, в середине сентября, Ингер сидела на скамейке под развесистым орехом. Она привыкла отдыхать здесь после обеда, отправив детей гулять в поле под надзором няньки. Из любви к точности она старалась на сколько возможно сохранять твердый распорядок дня и послеобеденный час отвела на размышления о всяких хозяйственных и семейных делах. Она надела премиленький фартучек и поставила на колени глиняную миску со спелыми вишнями; рядом на скамейке стоял пустой таз, — и она бросала туда ягодку за ягодкой, предварительно вынув шпилькой косточку. Какая-то милая грация была в этих быстрых, уверенных движениях, как и во всем, что делала Ингер. С ее белых пальцев капля за каплей стекал ослепительно красный сок. В пышной кроне ореха уже показались первые приметы осени — среди зеленой листвы кое-где проглядывал мертвый, поблекший лист. Но сама Ингер переживала пору летнего расцвета — зрелая, пышная, как римская матрона, хотя ей минуло всего лишь двадцать семь лет. Физическая слабость, которая задерживала ее развитие в годы юности, бесследно исчезла после замужества. Она чувствовала себя совершенно здоровой и, к своей великой радости и гордости, сама выкормила всех троих детей.
По сути дела она была счастлива в замужестве, хотя совсем не так, как ожидала. Невзирая на неровности характера, Пер всегда оставался любящим и заботливым мужем и отцом, но тем галантным рыцарем, о котором она мечтала до свадьбы, он так и не стал. Временами Ингер сама себе удивлялась, почему она так любит Пера. Впрочем, если она и потакала его капризам, то потому лишь, что они будили в ней материнское чувство. Когда на него находило мрачное уныние, — а с годами это случалось все чаще, — она относилась к нему, как к больному, на которого не следует обижаться. Вдобавок она прекрасно видела, что он страдает от своих приступов больше, чем она сама.
В тот период, о котором идет речь, у него как раз начался очередной приступ меланхолии. Накануне отмечали день рождения маленького Хагбарта, и Пер с самого утра был в прекрасном расположении духа. Он поднялся с зарей, чтобы нарвать полевых цветов и украсить дом, а когда встали дети, он долго играл с ними в саду. Дети были в полном восторге, Ингер сама тоже посмеивалась, глядя из окна спальни, как он ползает на четвереньках в кустарнике. Потом принесли почту, и игра прекратилась. Когда час спустя Ингер вошла к нему в кабинет, она сразу увидела, что он уже не тот, каким был с утра. Он сидел у окна с газетой в руках, и под глазами у него залегли черные тени, значение которых она слишком хорошо понимала. За праздничным столом он, к великому удивлению детей, не проронил ни единого звука, а когда к обеду приехали родители, чтобы поздравить с новорожденным, Пер, сославшись на неотложные дела, ушел из дому и не возвращался до вечера.
В этой бурной и внезапной смене настроений, в приступах мрачной меланхолии, одолевавшей его, было что-то зловеще знакомое, напоминавшее покойного гофегермейстера. И у того болезненное непостоянство духа зависело от физического недомогания, быть может от рака, который и свел его в могилу. Ингер пообещала себе самой при первой же возможности потолковать об этом с врачом.
Она очнулась от своих мыслей, когда с холма донесся восторженный визг. Это Хагбарт и его старшая сестренка Ингеборг взобрались на холм, чтобы поглядеть, не едет ли отец, и радостно завизжали, завидев издали отцовскую Пегашку.
Ингер встала, подхватила таз и пошла отдать распоряжение служанке насчет обеда для Пера. Чтобы не нарушать твердо установленный порядок дня, Пер и сам просил никогда не ждать его с едой, если он запоздает. Ингер своими руками положила Перу его порцию — сегодня на обед была сладкая каша, домашнее пиво и копченый угорь с тушеным картофелем, — и положила не скупясь. Пер ушел с самого утра, сунув в карман несколько бутербродов, и она знала, что после дня, проведенного на свежем воздухе, он вернется домой голодный как волк. И в этом он походил на гофегермейстера: у того мрачное настроение никогда не портило аппетита, скорей даже наоборот. Она отлично помнила, что в самые черные минуты гофегермейстер вообще никак не мог наесться досыта.
Но вот Пер на своей Пегашке подъехал к самому дому. Дети вместе с нянькой и куры окружили его. Потом к ним присоединился работник. «Последышка», сидевшая на руках у няньки, подставила отцу щечку для поцелуя, старшие — каждый по «своему» колесу — уже забрались в двуколку, устроились рядом с отцом и начали щелкать кнутом. Ингер стояла в кухне возле окна и с материнской гордостью любовалась этой сценой.
Пер не совсем ласково вырвался наконец из цепких ребячьих рук и, отдав работнику распоряжения насчет лошади, соскочил на землю.
Он тоже располнел за последние годы, только цвет лица у него был не такой здоровый, как у Ингер, а окладистая, чуть растрепанная борода очень старила его.
— У нас был кто-нибудь? — спросил он, когда сел за стол, и тут же, не глядя, что ему подали, сунул в рот солидный кусок.
— Нет, мы весь день одни, — отвечала Ингер. Она присела возле него с вязаньем, чтобы ему веселей было обедать. — Ты сегодня не получал писем?
— Нет, только газеты.
— Что там новенького?
— Не знаю, не смотрел.
Оба помолчали.
— Скажи, пожалуйста, ты вчера не читала газет? — как-то нерешительно спросил он вдруг.
— Вчера? Нет, не припоминаю. А там было что-нибудь интересное?
— Да как тебе сказать, там был отчет о выступлениях на съезде инженеров в Орхусе.
— Тебе надо бы туда съездить. Это же тебе интересно.
— Чего я там не видал? Кстати, я никого из них не знаю. И потом, я вовсе не инженер.
— Разве землемеры в таких съездах не участвуют;
— Думаю, что нет.
— Но тебя ведь интересует то, о чем они говорят.
— Когда-то интересовало.
— А о чем идет речь в этом отчете?
— Да так, переговоры о создании открытого порта и западно-ютландского канала в Ертингском заливе. Во всех газетах этот проект именуется проектом Стейнера. Если ты помнишь, я сам когда-то выдвигал точно такую идею.
— И написал про это книгу?
— Да, написал про это книгу.
— Значит, теперь проект будет наконец осуществлен?
— Не думаю. Копенгагенский проект — уже дело решенное. А один исключает другой.
— Чего ради они тогда до сих пор шумят о нем?
— Да все их ютландский патриотизм. Больше ничего. Кстати же, господину Стейнеру на руку, если переговоры будут тянуться как можно дольше. Он изо всех сил старается, чтобы они не кончились слишком рано. Говорят, что собравшиеся устроили ему настоящую овацию. За торжественным обедом — шампанское, сама понимаешь, лилось рекой — кто-то произнес речь, в которой назвал Стейнера датским Лессепсом. Каши не осталось?
— Нет. Вот досада-то. А ты бы еще съел? Зато на второе я тебе отложила побольше.
— Ну и ладно. Спасибо.
— Да, смотри не наедайся досыта. Мы на вечер приглашены к аптекарю.
Пер поморщился.
— А ведь правда приглашены. Я совсем забыл. Скажи на милость, когда мы перестанем принимать всякие приглашения? Ведь удовольствия от них мы никакого не получаем.
— Да, особого веселья там, конечно, не будет. По мне, лучше бы остаться дома. Но ведь нельзя же ни за что ни про что обижать людей. Хотя бы ради отца; ему это не понравится. Люди и так уже говорят, что мы держимся особняком.
Пер ничего не ответил, и остаток обеда протекал в суровом молчании. Потому в кабинет подали кофе, и Пер вместе с Ингер перешел туда.
Кабинет был расположен по другую сторону коридора. Это была узкая, темная комната с окном, выходившим на бескрайние поля, и с потайной дверью, которая вела в спальню. Свой прежний кабинет — большой и солнечный — Пер с увеличением семьи уступил под детскую. Кстати сказать, в этой скромной, тихой, уединенной комнате он чувствовал себя ничуть не хуже, потому что она напоминала ему затворническое житье молодых лет в Пюбодере или в Фредериксерге. Он не выказывал никакого восторга, когда Ингер, пытаясь хоть как-то украсить комнату, приносила туда горшки с цветами или свежий букет живых цветов. От их запаха у него кружилась голова, и вдобавок яркие краски природы не очень гармонировали с тем настроением, которое все чаще и чаще одолевало его.
Во всей комнате было только одно украшение — большой мраморный бюст. Он стоял на книжной полке и почти упирался в низкий потолок. Бюст изображал красивого молодого мужчину с вьющимися волосами, крутым, широким лбом и чувственным ртом. Рот, как на античных бюстах, был чуть приоткрыт, чтобы усилить впечатление жизненности. Голова была повернута в сторону, этот могучий поворот наиболее выгодно оттенял роскошную, как у кулачного бойца, мускулатуру шеи. Глубокая волевая складка рассекала лоб между почти сросшимися бровями. Взгляд был исполнен властности. Улыбка выдавала избыток молодости, силы, отваги.