Илья Глазунов - Россия распятая
Я как в Москву приехал… – прямо спасен был… Я на памятники как на живых людей смотрел – расспрашивал их: «Вы видели, вы слышали – вы свидетели»…
Стены я допрашивал, а не книги.
Василий Суриков
МОСКВА
Неприкаянность
Я хотел бы объяснить читателю, почему в моей книге, столь личной и откровенной, так много исторических материалов, основанных на трудах забытых или замалчиваемых историков России.
Во– первых, сегодня делается все, чтобы после ночи марксистско-ленинской историографии лишить нас не только исторической памяти, но, более того, воспитать в русских сознание национальной неполноценности, когда нам вроде бы ничего другого не остается, как стесняться проклятого прошлого и проклятого настоящего, которые якобы вытекают друг из друга. Во-вторых, у нас до сих пор нет настоящих учебников русской истории – советские учебники устарели, а новые не написаны. И все те же «благодетели», в свое время организовавшие «великую русскую революцию», пытаются всеми силами пресекать всякую возможность возрождения религиозных, экономических и культурных основ нашего исторического бытия. Небезызвестный Сорос, метастазы «культурного фонда» которого раскинуты по многим странам мира, очевидно, как и многие «спонсоры» новой России, видит самую страшную угрозу для западного мира в возрождении русского национального начала. Понятно, с какой целью щедро рассылаются бесплатные учебники фонда Сороса. Те, кто читал их, говорили мне, что нет предела возмущению от «бесплатной» фальсификации нашей истории, в том числе в созданных ныне школьных программах по русской литературе и истории. Доколе будем терпеть глумление над всем, что связано со словом «русский».
Я понимаю, что для многих, может быть, было бы гораздо интереснее прочесть, как, например, я писал портреты королей и кинозвезд, заглянуть в «замочную скважину» моей личной жизни. Но, думаю, все-таки важнее понять, как в борьбе и неустанном познании вырастала и крепла моя бесконечная любовь к России, во имя которой я живу и работаю, считая, что и один в поле воин – тем более когда миллионы моих современников, или, как их сейчас называют – «россиян», поддерживают меня, поскольку я выражаю их самосознание, следуя неотступному отражению правды жизни.
Знакомя читателя с обширными конспектами и записями моих исторических изысканий, я ввожу его в «святая святых» моего внутреннего мира, в ту келью души, где зреют многие мои работы – от «Вечной России» до «Поля Куликова». 3айдя однажды в гости к одному актеру, я был поражен, что во всех комнатах, включая туалет и ванну, были развешаны его фотографии в разных ролях, сыгранных им в кино и театре. Я видел подобное у многих художников, у которых стены мастерских завешаны их картинами. В этом, разумеется, нет ничего плохого. у меня же другой склад души: в моей мастерской и квартире не висит ни одной собственной работы – я их храню на стеллажах и счастлив, когда мои гости и друзья хотят их видеть. С туманной юности по сей день в моей мастерской, когда я работаю, звучит музыка, которая дает мне великую силу, помогает сосредоточить творческую волю и энергию. Такую же роль в моей жизни играют труды историков и философов России. Они формируют мой внутренний мир, становятся самыми сокровенными страницами жизни художника и гражданина.
* * *Возвращаюсь, однако, к тем дням, когда я, получив тройку за диплом и назначение преподавателем в ПТУ города Иваново, в 1957 году приехал в Москву по приглашению Комитета молодежных организаций на Всемирный фестиваль молодежи и студентов. Столица, как всегда, потрясла меня своей кипучей деловой жизнью. Оставив в камере хранения рулон с картиной «Дороги войны», я и Нина сели в такси, которое должно было доставить нас в здание университета на Ленинских горах, где в студенческом общежитии размещались прибывающие гости фестиваля. Чувствовалось по всему, что зреет великое событие: на улицах развевались флаги многих стран мира, проносились автобусы, набитые участниками фестиваля, там и сям фланировали милицейские патрули. Улыбаясь во весь рот, шофер такси сказал нам: «Вчера в гараже инструктировали: если мужик в юбке сядет, не удивляйся – шотландец, ежели баба в штанах – а ты ноль внимания, только вежливо обслуживай».
В ЦПКиО в многочисленных павильонах разместилась выставка молодых художников разных стран, а руководил ею известный советский художник-мэтр Павел Петрович Соколов-Скаля, человек высоченного роста, в немалых годах и с очень выразительным лицом. Мне показалось, что он чем-то похож на коршуна. Удивило, что он назвал меня по имени. Он сказал, что три мои работы вывешены, и разрешил привезти в один из пустующих павильонов мои «Дороги войны» и показать ему, но ни под каким видом не показывать больше никому. Похлопав меня по плечу (я вполне ощутил его богатырскую силу), он пронзительно посмотрел на меня и сказал: «С открытием фестиваля будешь работать в студии молодых художников – рисовать портреты гостей. Там работают главным образом московские ребята».
После шумного открытия великой международной акции по сплочению молодежи и студентов, которые, как предполагалось, тянутся к светлому будущему всего мира – коммунизму, я приступил к работе в студии. Нас было человек тридцать. К нам приводили почетных гостей фестиваля, и мы за двадцать минут должны были сделать портреты, затем выставлять их вдоль стены, а гость сам выбирал лучший, чтобы увезти потом в свою далекую страну на память о Москве. Я был очень смущен, но в течение двух дней приводимые гости почему-то всегда выбирали мой портрет. Если не ошибаюсь, на третий день к нам в студию привели знаменитую французскую актрису вьетнамского происхождения. Я с упоением рисовал, как и мои коллеги, ее пряное, острое и выразительное лицо, обрамленное словно бы тропическим ливнем черных длинных волос. Как со всеми нашими гостями, с ней был переводчик. Глядя на выстроенные портреты, гостья, поражая всех красотой фигуры, как пальма под ветром, склонилась над моим портретом. Отбросив водопад волос на спину, распрямившись, она что-то сказала переводчику. Тот, обведя толпу молодых художников глазами, произнес: «Наша гостья в восторге от этого портрета и будет счастлива увезти его в Париж, – а кто автор?» Я, покраснев, вышел из толпы тут же расступившихся направо и налево напряженно молчавших моих молодых коллег. Она протянула мне руку, и улыбающийся переводчик спросил: «Как ваше имя и фамилия?» «Илья Глазунов», – ответил за меня директор студии. «Она говорит, что вы очень тонко почувствовали ее душу», – сказал переводчик. Я, не зная тогда ни одного из языков, пробормотал «мерси» и, стараясь не запачкать ее углем, по-петербургски галантно поцеловал протянутую руку.
Возвращаясь на место, ощутил на себе исполненные зависти взгляды своих соратников по студии. А ведь с большинством из них я даже не успел как следует познакомиться…
На следующий день утром я, как всегда, одним из первых пришел в студию. Староста мастерской, который впоследствии стал одним из крупных деятелей Союза художников, бросил через плечо: «Глазунов, тебя просил зайти директор». «Сейчас или позже?» – спросил я. «Сейчас», – сухо ответил мой сверстник. Директор был лаконичен: «Товарищ Глазунов, мне известно, что вы используете работу в международной студий для личных жалоб иностранцам, занимаясь при этом недопустимой саморекламой. – Он был невозмутим и спокоен. – Справедливо написано в каталоге нашего советского павильона, что ваши работы, если не ошибаюсь, „Сумерки“ и „Любовь“, резко выпадают из мажорного оптимистического тона творчества молодых». Тем же равнодушным ледяным тоном он заключил: «Ваши работы не могут быть названы советскими. И я, получив заявление ваших коллег, считаю, что двери нашей студии должны быть закрыты для вас – такие художники нам на фестивале не нужны».
Я отправился к Соколову-Скаля. «Павел Петрович, я не знаю ни одного иностранного языка, никому из иностранцев не жаловался, работал вместе со всеми». Великий соцреалист развел руками: «Ничем помочь не могу, братец мой, отвечаю за экспозицию, и три твоих работы выставил вопреки воле многих. Студия не в моем подчинении… Вдруг он улыбнулся своим словно провалившимся ртом, наклонился ко мне и сказал на ухо: „Не надо так хорошо рисовать. Белых ворон не любят. Так что не обессудь“.
Мой друг, сотрудник КМО Коля Дико, проявил ко мне трогательную заботу и внимание. Вечно закрученный вихрем неотложных дел, он всю свою необычайную энергию отдавал работе на фестивале. В ответ на мои слова, что я вынужден уехать, только не знаю, куда и когда, он замахал руками: «Даже и не думай, не забывай, что я твой друг. Тебе и Нине дадим комнату на Ленинских горах в общежитии, будешь рисовать один, без „дружеского“ коллектива».
Коля – крепкий, спортивный парень с глубоко сидящими усталыми глазами – навсегда запомнился мне в те дни страшной «общественной мясорубки» сжигающим себя на работе. Поселил меня Коля, который был тогда на комсомольском «олимпе», в общежитии университета, недалеко от комнаты, которую занимал сам, день и ночь проводя на фестивале. Никогда не забуду, как я зашел однажды к нему в два часа ночи. Мой бедный друг сидел на кровати, и спина его сотрясалась от глухих рыданий. Я ни за что не мог бы представить, что он может быть таким! Сколько безнадежного одиночества было в его согбенной спине и мокром от слез загорелом лице. «Коленька, что с тобой, что случилось?» – обнял я моего благодетеля. Какой же силы была обида, чтобы железного Дико превратить в беззащитного, плачущего ребенка! Отвернувшнсь от меня, пряча свое лицо, Коля отмахивался рукой, говоря: «Прошу тебя, уйди. Завтра все будет по-прежнему… Но почему, почему столько сволочей в мире?»