Александр Перфильев - Когда горит снег
А потом, подливая мне вина, прибавил:
— Скажите, есаул, что вы вчера в моем гареме видели?
И сам улыбается… Я готов был сквозь землю провалиться.
А Людмилочка мне через стол сигнализирует. Я посмотрел на нее и отвечаю:
— Нашел там одну жемчужину.
— И похитили? А вы знаете, что с подобными похитителями делают?
— Казнят?
— Эх, молодой человек. Казнь, это один момент, временное болевое ощущение, минутное физическое неудобство. С похитителями таких жемчужин поступают гораздо хуже. Их… женят… на жемчужине…
Вон он куда старик загнул. Что ж мне по-вашему оставалось делать?
Я отвечаю:
— А если жемчужина не согласится?
Тут вмешалась Людмила:
— Жемчужина вчера сама сказала…
Запнулась и покраснела. Понял я теперь о чем она вчера не договорила.
Тут поднялся Серега и сверкая белой черкеской, рубанул, по казачьи:
— Записал, ты, дружище, в женихи меня. И невесту как будто бы для меня похищал. А теперь сам женихом сделался. И поделом тебе. Поздравляю!
Так окончилось наше новогоднее приключение в «гареме».
А потом Сережа у грузинского князя Нину отбил и мы с ним родственниками стали. Но это уже другая история.
Ведьма с зелеными глазами
Иногда случаются странные встречи с давно забытыми людьми. Если отнестись к ним с точки зрения текущего момента — они не нужны и, пожалуй, даже вносят путаницу в размеренную пустоту привычных дней.
Но если мы найдем в себе достаточно силы немного задуматься над такой встречей, то становится ясной их связь с прошлым. Иногда можно даже дерзнуть и добавить: и с будущим тоже… Каждая такая встреча — окончание рассказа, начатого когда-то и брошенною.
Мой знакомый — киноактер, уже стареющий, но еще способный увлекать… на экране. Благородный любовник во фраке. Мы столкнулись с ним на вокзале, за полчаса до отхода поезда, с которым он уезжал за границу.
Мы уселись в вокзальном буфете и заказали себе ужин. Передо мной сидел усталый человек. В нем не было ничего прежнего — до его кино-карьеры — и ничего экранного. Ни великолепных жестов, наигранных эффектных поз и всего того, что пленяет экспансивных девиц. Хорошо одетый, слегка седеющий человек с громким именем и катаром желудка.
— Я слышал о тебе от барона Ферзена, — сказал он едва прикоснувшись губами к бокалу пива. — Ты пишешь. Не буду тебя уверять, что я читал что-нибудь твое, я вообще ничего не читаю. О чем ты пишешь?
Я пожал плечами…
— Обсасываю прошлое, как старый, но милый леденец.
— Прошлое!
Он отодвинул от себя тарелку и задумался, опустив голову. Через минуту поднял ее и сказал слегка изменившимся голосом.
— Ты помнишь нашу последнюю осень в Смоленской губернии?
Я кивнул головой. О, конечно, разве я мог забыть о ней! Такие дни не забываются!
1917 год… Где-то в городах гремела марсельеза, собирались толпы, говорились бесконечные речи. А здесь — на тихие Липовые аллеи запущенного барского сада мягко осыпались желто-оранжево-красные листья. Они были повсюду, ими был усеян пол веранды, по утрам ветер гнал их в раскрытые окна старинного помещичьего дома. Я собирал их целыми охапками и ставил эту яркую гамму красок в хрустальные вазы вместе с последними доцветающими астрами. Как чудесно пылали эти разноцветные яркие пятна в осенних сумерках, среди старинной мебели красного дерева, на фоне поблекших штофных обоев. Это был фантастический, оторванный от всех земных событий, еще не раненый революцией уголок. В нем жили трое мужчин и одна женщина, не считая старого кучера и его жены — прислуги.
Прекрасная дама и три пажа…
Это была странная, совсем не современная девушка, в причудливых платьях собственных рисунков, читавшая по вечерам Блока.
Она была молодая хозяйка, мы — гости. Ее родители, напуганные революцией, переселились в Смоленск, а дочь, мало считавшаяся и с событиями и с родительской волей, заявила, что не оставит именья.
Ее звали Тина, уменьшенное от Антонина. И это имя как нельзя более подходило ко всему ее странному облику и изменчивому характеру. Никогда нельзя было понять, говорит ли она серьезно, или смеется, любит или издевается. Ее глаза — цвета речной тины — притягивали, обволакивали и отталкивали. Бывают такие глаза, в которые лучше не смотреть: засосут, как в трясину. А мы — гости — были все разные, и, несмотря на внешнюю дружбу — пожалуй, даже слегка враждебные друг другу. Я писал ломкие, хрусткие, как первый тонкий лед на лужицах, стихи и по вечерам их звонкие хрустальные осколки звенели, разбиваясь о настороженную тишину старого дома. Иногда садился за рояль и без устали играл Шопена, Грига и собственные импровизации. А в промежутках созерцал тайную борьбу, шедшую между моим другом, тогда еще студентом, и Тиной. Его любовь созревала медленно и мучительно, то встречая неясные намеки, похожие на согласие, то погружаясь в болото насмешек и явного пренебрежения.
Третий был лихой кавалерийский поручик, простая душа, не отягченная излишним грузом философии. Его взгляды на жизнь и любовь были четки и несложны, как «генерал-марш», как взмах драгунской шашки. Он брал женщин лихой кавалерийской атакой в «лоб», нисколько не заботясь о последствиях.
Мы жили странной жизнью взаимного притягиванья и отталкиванья.
Тина обладала удивительной способностью выделять в нас нужные ей черты и приближать к себе лишь в этих пределах, отбрасывая остальные. Мне она доверяла свои литературные опыты, читала Блока и иногда пела под мой аккомпанемент. С поручиком лихо скакала через рвы и заборы… Моего друга, тогда еще и не мечтавшего о кино-карьере, ценила, как остроумного собеседника и устраивала с ним оживленные диспуты на самые разнообразные темы. Кроме того, из всех троих он один имел официальное, хотя и весьма проблематическое, звание жениха. Таковым, по крайней мере, его считали родители Тины, хотя сама она и мы с поручиком относились к этому весьма скептически. Это не мешало ему, однако, через два дня в третий делать ей предложения, на которые Тина отвечала смотря по настроению: сегодня «да», а завтра «нет».
Я молча наблюдал эти взлеты и падения моего друга и безуспешные атаки поручика.
Наконец, как всегда, пришел конец. Всему. Осени странной жизни вчетвером, любви моего друга, атакам поручика.
Как же, я мог забыть все это!
Он пытливо вглядывался в меня, стараясь угадать мои мысли.
— А ее, Тину, ты помнишь?
— Ну, еще бы! Она не из тех, которые так скоро забываются. Ведьма с зелеными глазами!
— Да, ведьма. А ты знаешь, почему я тогда уехал так внезапно?
Я промолчал. Лучше чем кто-либо я знал это.
— Конечно, это было чрезвычайно глупо с моей стороны. Накануне всего этого мы с ней говорили совершенно серьезно. Это было последнее, объяснение. Вы с поручиком были где-то в деревне. Ее надо было заставить дать окончательный ответ. И она мне сказала: «да». Совершенно серьезно и бесповоротно, понимаешь. Я в первый раз видел ее такой взволнованной и робкой. И потом прибавила, точно про себя: «сегодня ночью». Ты, надеюсь, понимаешь, что мне не была нужна эта ночь, но эти слова как бы подтверждали бесповоротность ее решения. Ты же знаешь, какой она была для всех нас недосягаемой! И вдруг эта фраза. И потом… Ты, конечно, не забыл ее комнатки наверху! Глупости я говорю, как же можно забыть… эту скрипучую лесенку, эту голубую девичью комнатку! Святая святых, табу! И, вот, ночью я шел туда. Боялся каждого шороха, скрипа. Постучал. И вдруг… Это было так неожиданно, как удар по голове. Она вышла бледная, жалкая, растрепанная. Я хотел обнять ее, сказать так много. И слышу: «Уходи, уходи, я не могу впустить тебя… Я не… не одна…
Я повернулся и ушел. Что, по-твоему, можно было ответить на это? Все рушилось, все погибло! Я был уверен, что там поручик. Мне давно казались подозрительными эти верховые прогулки, эти лошадиные разговоры. Ты, конечно, можешь понять мое состояние.
— И ты никогда ее больше не видел?
Десять лет спустя… в Берлине. Я уже крутил, она тоже.
— Она киноактриса?
— Ну, конечно. Господи, да на каком же свете ты живешь! И ты знаешь, я спросил ее при встрече: кто? И она мне ответила, ты прямо не поверишь…
Он улыбнулся…
— До чего все это было глупо! У нее тогда ни кого не было! Это было только испытание! И этот день там в Берлине, когда она призналась мне, был самым счастливейшим днем моей жизни. С меня свалилась огромная тяжесть. Тяжесть сомнений в ее чистоте, в святости маленькой голубой комнатки. Господи! Как мы можем иногда ошибаться!
— И что же дальше?
— Ну, теперь я женат, живу спокойно.
— Ты женат? На ком?
— Да на ней же, на Тине. Разве ты этого не знал? Об этом давно прокричали все газеты.