Борис Васильев - Отрицание отрицания
Предчувствие родилось не на пустом месте. Московский университет издавна славился свободомыслием, на которое власти смотрели сквозь пальцы, из жизненного опыта зная, что эта говорильня исчезнет сама собой, как только вчерашний студент получит по окончании приличное место службы. Однако после Февральской революции эти споры перекинулись в аудитории и конференц-залы, втягивая в бесконечные диспуты и профессуру. Здесь гремели речи об историческом пути Отчизны, в котором никто не сомневался, а всего лишь предлагал нечто свое. Но после Октябрьского переворота единая в принципах аудитория вдруг начала заметно раскалываться.
И вот тут-то Таня, всегда упрямо спорившая о путях развития России, внезапно примолкла. Она приметила то, что раскол среди яростно спорящих проходит не по убеждениям, а по классовой принадлежности, и представители дворянской интеллигенции при этом оказывались в меньшинстве.
Лидером и лучшим оратором противников был некий Леонтий Сукожников, который во всех выступлениях непременно поглядывал на Таню. И Татьяна прекрасно понимала, что говорит-то он только для того, чтобы она слышала. И чисто по-девичьи давно вычислила, что она ему нравится. Но стать госпожой Сукожниковой… Брр!.. Помилуйте. А потому она с ним никогда не то, что не спорила, но даже старательно смотрела в другую сторону. Впрочем, еще и потому, что Леонтий Сукожников был одарен простоватой деревенской красотой.
Но — странное дело! — после взятия власти большевиками Танечка изменила направление своих девичьих взглядов, от которых, как выяснилось, было рукой подать до взглядов большевистских. И перестала писать родителям, а уж тем паче — внучатому племяннику некогда известного поэта Сергею Майкову. Татьяна умела просчитывать свою женскую судьбу, путая ее с судьбою самой России, до которой, в сущности, ей не было никакого дела.
Легко одолев немудреную Марксистскую теорию классовой борьбы и убедившись, что она рассчитана на рабочий класс Европы, но никак не на Россию, Таня быстро усвоила марксистскую фразеологию. Выступая на многочисленных митингах, она с искренним энтузиазмом агитировала за то, во что не верила сама, и звала туда, куда идти было бессмысленно, как бессмысленно пытаться достичь линии горизонта. И когда эта мысль пришла ей в голову, она поняла, что Ленинизм и есть обещание всеобщего счастья за видимой линией горизонта. И с еще большим пылом стала убеждать слушающих стремиться к этому счастью за горизонтом с винтовкой наперевес.
Бунт в России был непреодолим потому, что обещал. Обещал счастье для всех разом. И следовало пристроиться в очередь за обещанным счастьем. Причем, желательно — в первой десятке.
И Татьяна, не колеблясь, первой в университете зарегистрировала официальный гражданский брак. С рослым деревенским красавцем Леонтием Сукожниковым. Секретарем университетской партии большевиков. Взяла фамилию мужа и тут же вступила в Российскую Социал-Демократическую Рабочую партию большевиков, ячейка которой давно существовала в университете.
А вот самого университета уже не существовало. Было множество залов и аудиторий, в которых шли нескончаемые митинги. Зато был муж, секретарь могущественной организации, и с его помощью Татьяна получила диплом, формально сдав экстерном за лекции, которых давно не посещала, и курсовые работы, которые некогда было писать.
В избранном Татьяной пути не было места для ее дворянской семьи, все мужчины которой были офицерами чуть ли не с Петровских времен. И она изъяла все свои документы из университетской Канцелярии. А во всех многочисленных анкетах подчеркивала свое пролетарское происхождение, утверждая, что ее отец погиб на баррикадах Пресни еще в 1904 году. Это семейное несчастье подтверждала твердая печать Районного Комитета большевиков, во главе которого утвердили верного ленинца Леонтия Сукожникова.
Татьяна строила свою жизнь в строгом соответствии с предложенными
Российской историей обстоятельствами. Неуклонно, последовательно и твердо. И не позволяла себе вспоминать о семье и даже думать о чем-либо постороннем, научившись волей изгонять из сознания сны о прошлом. О семье, о детстве, о девичьих мечтах, в которых смутно мелькал Сергей Майков. Но изгнать все из подсознания ей было не по силам, и порою, на смутном переломе сна и действительности ей виделась семья за столом, кипящий самовар, пенки от только что сваренного клубничного варенья, которые мама делила по блюдечкам, чтобы досталось всем понемножку. И отец шевелил губами, что-то рассказывая, а ей чудилось — «Никто из нас не осуждает тебя, доченька. С волками жить — по-волчьи выть…». И она мгновенно просыпалась, и щеки ее почему-то долго пылали нестерпимым пыточным огнем.
Но потом и это прошло. Потом, позже, в Частях Особого Назначения. Тогда они назывались сокращенно — ЧОН — как, впрочем, и все. Все было тогда сокращено вплоть до жизни человеческой.
А началось с того, что мужа Леонтия Сукожникова внезапно, в разгар рабочего дня вызвали нарочным с пакетом. Секретарь райкома взломал печати, расписался на конверте, отдал его нарочному, а бумагу, дважды внимательно прочитав, старательно сжег.
Татьяна молча смотрела на него. Он поймал ее напряженный взгляд, сказал озабоченно:
— В Центр вызывают. Срочно.
И тут же умчался. Тане стало почему-то тревожно — согласно основному чувству тогдашнего времени — и она усиленно занималась текущими делами, чтобы изгнать эту безадресную тревогу. А муж прибыл счастливым:
— Назначен командиром чоновского отряда. Будем в тылу контрреволюционную нечисть уничтожать без всякой пощады и интеллигентской мягкотелости, как товарищ Ленин говорит.
— Я с тобой.
— Уверен был, о чем и объяснил товарищам. Собирайся. Тебе надо лично мандат получить.
— Какой мандат?
— Какой положено. С печатями, поручительствами и подписями. Ты комиссаром в мой отряд назначаешься, а так как ты университет закончила, то заодно и следователем с правом применения высшей меры социальной защиты.
— Так ведь я же числюсь историком, а не юристом, — растерялась Татьяна. — Я с таким обилием прав, боюсь, распорядиться не сумею. Или распоряжусь не так. Я даже законов не знаю. Никаких. Ни уголовных, ни процессуальных…
— Нет законов против идейных врагов, золотопогонников и прочей контрреволюционной сволочи? И правильно, что нет, потому что сейчас торжествует только закон защиты нашей социалистической родины. Для этого и предназначены части особого назначения. Так что одевайся и… — он прищурился. — Красную косынку на голову. Это теперь твой обязательный головной убор.
— Навсегда? — попыталась пошутить Таня.
— Нет, — он широко улыбнулся, даже подмигнул. — До победы мировой революции.
— Тогда потерплю, — сказала Татьяна, надевая косынку. — Честно говоря, меня весьма беспокоит предстоящая следственная работа. Я в ней ничего не смыслю, так может быть стоит взять какого-нибудь толкового юриста в качестве моего личного консультанта?
— Работа наша секретная, и никакая гнилая интеллигенция к ней не должна иметь касательства.
— Значит, возьмем не из гнилой.
— Не гнилой интеллигенция не бывает. Так Владимир Ильич сказал, так что никаких сомнений на этот счет.
— Бывает, Ленечка, бывает, — вздохнула Татьяна. — Например, моя семья, а в особенности — отец…
Сукожников вдруг строго, даже зло, посмотрел на нее. Сказал, увесисто помолчав:
— Твой отец погиб на баррикадах Пресни в четвертом году. Смотри, если когда забудешь об этом…
— Что ты, что ты, — спохватилась бывшая потомственная дворянка Вересковская. — Я пошутила. Просто пошутила.
Он продолжал сурово смотреть на нее, сдвинув брови к переносью и куда-то убрав собственные губы.
— Я очень неудачно пошутила, — тихо сказала она. — Прости, пожалуйста. За глупость.
— Такая глупость головы может стоить, — угрюмо сказал Сукожников. — За нами, партийцами, в четыре глаза глядят и в шесть ушей слушают. Мы есть пример, и сиять должны, как пример для всего народа. И болтать попусту…
— Прости ты свою глупую бабу, — Татьяна обняла его, крепко прижалась, и Леонтий улыбнулся.
— Ладно уж, пошли мандат получать.
— Прощена?
— Если еще раз ляпнешь да, не дай Бог, при посторонних, худо будет. Всем нам худо может быть.
— Слово партийца.
— Тогда — вперед.
А на улице пока ждали трамвая, припомнил:
— Да, после получения мандата нам еще в особый склад необходимо заехать , учти.
— Какой склад?
— Кожанки получить надо. Кожанка — теперь форма наша. Ну, и беспощадность, конечно, тоже.
16.
Во вторую ночь своего дежурства на бронепоезде «Смерть империализму!» Павлик Вересовский поклялся, что никогда в жизни по собственной воле на подобном чудовище передвигаться не будет. Койки были короткими и жесткими, откидных сидений и не предполагалось, а стены узкого — встречные еле-еле менялись местами, подтягивая животы — коридора шершавыми, как самая грубая наждачная бумага. И эта узкая кишка освещалась только щелями бойниц да единственной лампочкой мощностью в двадцать свечей, висевшей под самым потолком перед дверью командного пункта.