Камило Села - Семья Паскуаля Дуарте
– Да.
Лицо ее побледнело, как никогда еще не бледнело, исказилось, и меня охватил страх, ужасный страх, что, вернувшись, я принес с собой беду. Я обнял Лолину голову, гладил ее, произносил самые нежные слова, какие только может сказать самый верный муж, ласкал ее на своем плече, понимая, как сильно она страдает, и боясь, что от моего вопроса она лишится чувств.
– Кто это был?
– Щеголь!
– Щеголь? Лола не ответила.
Она была мертва – голова свалилась на грудь, волосы на лицо… Минуту еще она сидя сохраняла равновесие и тут же рухнула на кухонный пол, весь выложенный камешками…
(16)
Гнездо скорпионов перевернулось у меня в груди, в каждой капле крови моих жил сидело по змее, жалившей мое тело.
Я кинулся искать убийцу моей жены, поругателя моей сестры, человека, причинившего мне больше всего горя. Найти его было нелегко, потому что он скрывался. Проходимец узнал о моем возвращении, сбежал и не показывался в Альмендралехо четыре месяца. Решив изловить его, я отправился в заведение Ньевес и повидался с Росарио… Как она изменилась! Постарела, лицо в ранних морщинах, глаза запали, волосы но вьются. Жалость брала глядеть на нее, а ведь была она такая красивая.
– Что тебе нужно?
– Мужчина один нужен.
– Плох мужчина, если бегает от врага.
– Плох…
– Плох мужчина, если увиливает от жданной встречи.
– Плох… Где он?
– Не знаю. Вчера уехал.
– Куда уехал?
– Не знаю.
– Не знаешь?
– Нет.
– Это правда?
– Как то, что на дворе белый день.
Похоже было, она не врала. И она доказала мне свою любовь тем, что, бросив Щеголя, вернулась домой заботиться обо мне.
– Не знаешь, далеко уехал?
– Ничего мне не сказал.
Делать нечего, пришлось подавить свой гнев. Не годится мужчине срывать на горемыке зло, накипевшее на подлеца.
– Ты знала про то, что было?
– Да.
– И молчала?
– Кому я могла сказать?
– Никому…
И верно, ей и впрямь некому было сказать. Есть тяготы, которые не всякого трогают, их надо нести в одиночку, как мученический крест, а другим о них ни слова. Людям про все, что с тобой делается, не расскажешь, по большей части они тебя и не поймут.
Росарио уехала со мной.
– Не хочу оставаться тут ни одного дня. Устала я.
Домой она вернулась оробелая и вроде испуганная, присмиревшая и работящая, какой я сроду ее не знал; меня окружила заботой, за которую я так и не отблагодарил ее сполна, а что еще хуже – теперь уж, увы, и не отблагодарю. Присматривала, чтоб у меня всегда была чистая рубашка, хозяйство вела – лучше нельзя и на том сберегала для меня четвертак-другой, держала обед на жару, если я запаздывал… По сердцу мне была такая жизнь! Дни пролетали легкие, как пух, ночи были тихие, как в монастыре, и мрачные мысли, которые в прежнее время не давали мне покоя, как будто начали от меня отступаться. Заполошное житье в Ла-Корунье казалось таким далеким, драка на ножах порой и вовсе уходила из памяти. Воспоминание о Лоле оставалось глубокой раной в сердце, но постепенно она затягивалась, и минувшие времена мало-помалу забывались. Но злая моя звезда, эта злая звезда, которая как задалась упорно меня преследовать, на мою беду пожелала их воскресить.
Случилось это в кабачке Мартинете, сказал мне о том сеньорите Себастьян.
– Видел ты Щеголя?
– Нет, а что?
– Да ничего. Говорят, он появился в деревне.
– В деревне?
– Говорят.
– Не ври!
– Ты, брат, на меня не кидайся. За что купил, за то и продаю. Зачем я стану тебе врать?
Мне надо немедленно было выяснить, правду ли он сказал. Я побежал домой, я летел, как стрела, не глядя, куда ступаю. На пороге столкнулся с матерью.
– Где Росарио?
– Дома.
– Одна?
– Да, а что?
Я не ответил, вошел на кухню и увидел, что она мешает похлебку.
– Где Щеголь?
Росарио как будто вздрогнула, подняла голову и спокойно – по крайней мере с виду спокойно – обронила:
– Почему это ты меня спрашиваешь?
– Потому что он в деревне.
– В деревне?
– Так мне сказали.
– Ну, так сюда он не заглядывал.
– Это точно?
– Клянусь тебе!
Она могла и не клясться; это была правда – он не приходил еще, но вскоре явился, заносчивый, как пиковый король, хвастливый, как петух.
В дверях он наткнулся на караулившую мать.
– Паскуаль дома?
– Зачем он тебе?
– Так. Потолковать надо об одном деле.
– Об одном деле?
– Да, об одном деле, которое касается нас двоих.
– Входи. Он на кухне.
Щеголь вошел в шапке, насвистывая песенку.
– Привет, Паскуаль!
– Привет, Пако! Шапку сними, ты не на улице. Щеголь снял шапку.
– Пожалуйста, если хочешь.
Он старался напустить на себя спокойный и невозмутимый вид, но у него ничего не получалось; заметно было, что он не в своей тарелке и побаивается.
– Привет, Росарио!
– Привет, Пако!
Сестра улыбнулась ему трусливой улыбкой, от которой мне стало противно; он тоже улыбался, только губы у него как будто побелели.
– Знаешь, зачем я приехал?
– Говори.
– Забрать Росарио!
– Так я и подумал. Нет, Щеголь, Росарио тебе не забрать.
– Не забрать?
– Нет.
– А кто мне помешает?
– Я.
– Ты?
– Да, я. А что, по-твоему, мала помеха?
– Не велика…
В ту минуту я был холоден, как ящерица, и мог точно рассчитывать все свои действия. Я извернулся, смерил расстояние и, не дав ему договорить, чтоб не получилось, как в прошлый раз, с такой силой ударил его по лицу скамеечкой, что он чуть не замертво грохнулся навзничь на колпак очага. Он попробовал привстать, выхватил нож, лицо его пылало таким огнем, что страшно было глядеть; но ребра у него на спине были сломаны, и он не мог подняться. Я схватил его, вытащил на обочину дороги и там отпустил.
– Щеголь, ты убил мою жену…
– Она была потаскуха!
– Пускай, а ты ее убил. Ты обесчестил мою сестру…
– Когда я взял ее, у нее никакой чести и в помине не было!
– Пускай, а погубил ее ты! Может, уймешься? Ты набивался со мной на драку и получил. Я не хотел тебя увечить, ломать тебе ребра…
– Ничего, срастутся, и тогда…
– Что тогда?
– Застрелю тебя, как бешеную собаку!
– Берегись, ты у меня в руках!
– Ты меня не убьешь!
– Не убью?
– Нет.
– Почему это? Очень уж ты уверен!
– Потому что не родился еще такой человек! Парень храбрился.
– Ну, уйдешь?
– Уйду, когда захочу!
– Сейчас!
– Верни мне Росарио!
– Не верну!
– Верни, а то убью!
– Где тебе! Убирайся с тем, что получил!
– Отдашь мне ее?
– Нет!
Щеголь, собрав все силы, попытался сбить меня с ног, Я схватил его за шею и пригнул к земле.
– Убирайся отсюда!
– Не уберусь!
Мы поборолись, я повалил его на землю и, надавив коленом на грудь, признался:
– Потому не убиваю тебя, что ей обещал…
– Кому?
– Лоле.
– Значит, она меня любила?
Слишком уж был он наглый. Я надавил чуть сильнее… В груди у него шипело, как мясо на вертеле… Изо рта полилась кровь. Когда я поднялся, его голова бессильно откинулась набок…
(17)
Три года меня держали в заключении, три длинных года, долгих, как горе, но если вначале я думал, что они никогда не минуют, позже я вспоминал их как сон. Три года, день за днем, работал я в сапожной мастерской тюрьмы, на прогулках грелся во дворе на солнышке, милом солнышке, к которому чувствовал я такую благодарность, наблюдал, изнывая душой, как ползут часы, часы, отсчет которых, на мою же беду, до срока прервало хорошее мое поведение.
Горько думать, что в тех редких случаях жизни, когда мне приходило в голову вести себя не слишком скверно, роковая судьба, злая звезда, которой, как я уже говорил вам, словно нравилось меня преследовать, так все выворачивала и располагала, что добрые дела не приносили моей душе ни на грош пользы. И мало того, что от них не было пользы, они к тому же, по причине их искажения и извращения, толкали меня к еще худшему злу. Если б я вел себя плохо, я остался бы в Чинчилье на все двадцать восемь лет, что мне отверстали, шил бы заживо, как все заключенные, сходил с ума от тоски, отчаялся б, проклял божий промысел и под конец возненавидел весь свет, но зато я сидел бы там, искупая совершенное и неповинный в новых кровавых преступлениях, пусть за решеткой и под замком, но зато в безопасности от палача, как новорожденный младенец, на котором нет никакой вины, кроме первородного греха. Если б я вел себя середка на половинку, как более или менее все заключенные, мои двадцать восемь лет превратились бы в четырнадцать или шестнадцать; к тому времени, как мне выйти на свободу, мать успела б помереть своей смертью, сестра Росарио была б уже не молода, а без молодости и не красива, а без красоты и не опасна, а я, жалкий, конченый неудачник, вызывающий у вас и всего общества так мало сострадания, я вышел бы из тюрьмы смирный, как овечка, мягкий, как одеяло, и, вероятно, мне уже не грозила б опасность нового падения. Как знать, жил бы теперь я спокойно в каком-нибудь месте, зарабатывал на пропитание и старался б забыть прошлое и думать только о будущем, и может, мне это уже удалось бы… Но я вел себя как нельзя лучше, улыбался, хоть было тошно, из кожи вон лез, выполняя, что приказывали; я растрогал правосудие, добился хороших отзывов начальства… и меня выпустили, передо мной распахнули ворота и без защиты выставили злу на растерзание. Мне сказали: