Иван Гончаров - Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах. Том. 7
– Мой грех! – сказала она, будто простонала, положив руки на голову, и вдруг ускоренными шагами пошла дальше, вышла к Волге и стала неподвижно у воды.
Ветер хлестал и обвивал платье около ее ног, шевелил ее волосы, рвал с нее шаль – она не замечала.
У Райского замер дух от мелькнувшей догадки: хочет утопиться!
Но она медленно поворотилась, шагая крупно и оставляя глубокий след на влажном песке.
Райский вздохнул свободнее, но, взглянув из-за кустов на ее лицо, когда она тихо шла той же широкой походкой назад, – он еще больше замер от ужаса.
Он не узнал бабушку. На лице у ней легла точно туча, и туча эта была – горе, та «беда», которую он в эту ночь возложил ей на плечи. Он видел, что нет руки, которая бы сняла это горе.
Она правду сказала: бабушки нет больше. Это не бабушка, не Татьяна Марковна, любящая и нежная мать семейства, не помещица Малиновки, где всё жило и благоденствовало ею и где жила и благоденствовала сама она, мудро и счастливо управляя маленьким царством. Это была другая женщина.
Она будто не сама ходит, а носит ее посторонняя сила. Как широко шагает она, как прямо и высоко несет голову и плечи, и на них – эту свою «беду»! Она, не чуя ног, идет по лесу в крутую гору; шаль повисла с плеч и метет концом сор и пыль. Она смотрит куда-то вдаль немигающими глазами, из которых глядит один окаменелый, покорный ужас.
Сознание всего другого, кроме «беды», умерло в лице: она точно лунатик или покойница.
667
Он едва поспевал следить за ней среди кустов, чтоб не случилось с ней чего-нибудь. Она всё шла, осиливая крутую гору, и только однажды оперлась обеими руками о дерево, положила на руки голову.
– Мой грех! – повторила она прямо грудью, будто дохнула, – тяжело, облегчи, не снесу! – шепнула потом и опять выпрямилась и пошла в гору, поднимаясь на обрыв, одолевая крутизну нечеловеческой силой, оставляя клочки платья и шали на кустах.
Райский, поражаясь изумлением и ужасом, глядел на эту новую, необычайную женщину. «Только великие души перемогают с такой силой тяжелые скорби, – думал он. – Им, как орлицам, даны крылья летать под облаками и глаза – смотреть в пропасти. И только верующая душа несет горе так, как несла его эта женщина, – и одни женщины так выносят его! В женской половине человеческого рода, – думалось ему, – заключены великие силы, ворочающие миром. Только не поняты, не признаны, не возделаны они, ни ими самими, ни мужчинами, и подавлены, грубо затоптаны или присвоены мужской половиной, не умеющей ни владеть этими великими силами, ни разумно повиноваться им, от гордости. А женщины, не узнавая своих природных и законных сил, вторгаются в область мужской силы – и от этого взаимного захвата – вся неурядица».
«Это не бабушка!» – с замиранием сердца, глядя на нее, думал он. Она казалась ему одною из тех женских личностей, которые внезапно из круга семьи выходили героинями в великие минуты, когда падали вокруг тяжкие удары судьбы и когда нужны были людям не грубые силы мышц, не гордость крепких умов, а силы души – нести великую скорбь, страдать, терпеть и не падать!
У него в голове мелькнул ряд женских исторических теней в параллель бабушке. Виделась ему в ней – древняя еврейка, иерусалимская госпожа, родоначальница племени – с улыбкой горделивого презрения услышавшая в народе глухое пророчество и угрозу: «снимется венец с народа, не узнавшего посещения», «придут римляне и возьмут»! Не верила она, считая незыблемым венец, возложенный рукою Иеговы на голову Израиля. Но когда настал час – «пришли римляне и взяли», она постигла, откуда пал неотразимый удар, встала, сняв свой венец, и молча, без ропота, без малодушных слез,
668
которыми омывали иерусалимские стены их мужья, разбивая о камни головы, только с окаменелым ужасом покорности в глазах пошла среди павшего царства, в великом безобразии одежд, туда, куда вела ее рука Иеговы, и так же – как эта бабушка теперь – несла святыню страдания на лице, будто гордясь и силою удара, постигшего ее, и своею силою нести его.
Пришла в голову Райскому другая царица скорби, великая русская Марфа, скованная, истерзанная московскими орлами, но сохранившая в тюрьме свое величие и могущество скорби по погибшей славе Новгорода, покорная телом, но не духом, и умирающая всё посадницей, всё противницей Москвы, и как будто распорядительницей судеб вольного города.
Толпились перед ним, точно живые, тени других великих страдалиц: русских цариц, менявших по воле мужей свой сан на сан инокинь и хранивших и в келье дух и силу; других цариц, в роковые минуты стоявших во главе царства и спасавших его…
С такою же силой скорби шли в заточение с нашими титанами, колебавшими небо, их жены, боярыни и княгини, сложившие свой сан, титул, но унесшие с собой силу женской души и великой красоты, которой до сих пор не знали за собой они сами, не знали за ними и другие, и которую они, как золото в огне, закаляли в огне и дыме грубой работы, служа своим мужьям – князьям и неся и их, и свою «беду».
И мужья, преклоняя колена перед этой новой для них красотой, мужественнее несли кару. Обожженные, изможденные трудом и горем, они хранили величие духа и сияли, среди испытания, нетленной красотой, как великие статуи, пролежавшие тысячелетия в земле, выходили с язвами времени на теле, но сияющие вечной красотой великого мастера.
Такую великую силу – стоять под ударом грома, когда всё падает вокруг, – бессознательно, вдруг, как клад найдет, почует в себе русская женщина из народа, когда пламень пожара пожрет ее хижину, добро и детей.
С таким же немым, окаменелым ужасом, как бабушка, как новгородская Марфа, как те царицы и княгини, – уходит она прочь, глядя неподвижно на небо, и, не оглянувшись на столп огня и дыма, идет сильными шагами, неся выхваченного из пламени ребенка, ведя
669
дряхлую мать и взглядом и ногой толкая вперед малодушного мужа, когда он, упав, грызя землю, смотрит назад и проклинает пламя…
Она идет, твердо шагая загорелыми ногами, дальше, дальше, не зная, где остановится или упадет, потеряв силу. Она верит, что рядом идет с ней другая сила и несет ее «беду», которую не снесла бы одна!
В открыто смотрящем и ничего не видящем взгляде лежит сила страдать и терпеть. На лице горит во всем блеске красота и величие мученицы. Гром бьет ее, огонь палит, но не убивает женскую силу.
Райский с ужасом отмахивался от этих незваных в горькие минуты явлений своей беспощадной фантазии и устремил зоркое внимание за близкой ему страдалицей, наблюдая ее глазами и стараясь прочесть в ее душе: что за образ муки поселился в ней?
Падало царство Татьяны Марковны, пустел дом, похищено ее заветное, дорогое сокровище, ее гордость, ее жемчужина! Она одна бродила будто по развалинам. Опустела и душа у ней! Дух мира, гордости, благоденствия покинул счастливый уголок.
Она видела теперь в нем мерзость запустения – и целый мир опостылел ей. Когда она останавливалась, как будто набраться силы, глотнуть воздуха и освежить запекшиеся от сильного и горячего дыхания губы, колени у ней дрожали: еще минута – и она готова рухнуть на землю, но чей-то голос, дающий силу, шептал ей: «Иди, не падай – дойдешь!»
И старческое бессилие пропадало, она шла опять. Проходила до вечера, просидела ночь у себя в кресле, томясь страшной дремотой, с бредом и стоном, потом просыпалась, жалея, что проснулась, вставала с зарей и шла опять с обрыва, к беседке, долго сидела там на развалившемся пороге, положив голову на голые доски пола, потом уходила в поля, терялась среди кустов у Приволжья.
Случайно наткнулась она на часовню, в поле, подняла голову, взглянула на образ – и новый ужас, больше прежнего, широко выглянул из ее глаз. Ее отшатнуло в сторону.
Она, как раненый зверь, упала на одно колено, тяжело приподнялась и ускоренными шагами, падая опять и вставая, пронеслась мимо, закрыв лицо шалью от образа Спасителя, и простонала: «Мой грех!»
670
Люди были в ужасе. Василиса с Яковом почти не выходили из церкви, стоя на коленях. Первая обещалась сходить пешком к киевским чудотворцам, если барыня оправится, а Яков поставить толстую с позолотой свечу к местной иконе.
Прочие люди все спрятались по углам и глядели из щелей, как барыня, точно помешанная, бродила по полю и по лесу. Даже Марина, и та ошалела и ходила как одичалая.
Только Егорка пробовал хихикать и затрогивал горничных, но они гнали его прочь, а Василиса назвала его «супостатом».
Другой день бабушка не принимала никакой пищи. Райский пробовал выйти к ней навстречу, остановить ее и заговорить с ней, она махнула ему повелительно рукой, чтоб шел прочь.
Наконец он взял кружку молока и решительно подступил к ней, взяв ее за руку. Она поглядела на него, как будто не узнала, поглядела на кружку, машинально взяла ее дрожащей рукой из рук его и с жадностью выпила молоко до последней капли, глотая медленными, большими глотками.