Константин Паустовский - Повесть о жизни. Книги 1-3
Я расстегнул на шустром голубую австрийскую шинель и вытащил из кармана гимнастерки потертое, очевидно, фальшивое удостоверение и пустой конверт с адресом: «Симбирск, Садовая улица, 13. Елизавете Тенишевой».
Потрепанные и поредевшие гетманские части начали стягиваться на засыпанную трухой от соломы площадь среди Приорки.
Жители Приорки высыпали на улицы и с нескрываемым злорадством обсуждали отход сердюков.
Но, несмотря ни на что, по городу спокойно разъезжали на сытых гнедых лошадях отряды немецких кавалеристов. Гетман или Петлюра – немцам было все равно. Прежде всего должен соблюдаться порядок.
На Приорской площади мы по приказу «пана сотника» свалили в кучу винтовки и патроны. Немцы тотчас подъехали к этому оружию и начали его невозмутимо охранять. На нас они даже не посмотрели.
– А теперь – по домам! – сказал «пан сотник», отцепил и бросил на мостовую свои желто-голубые погоны. – Кто как может. По способностям. В городе кавардак. По одним улицам валят петлюровцы, по соседним отступают гетманцы. Поэтому, переходя перекресток, посмотрите сначала налево, а потом направо. Желаю здравствовать.
Он натянуто улыбнулся своей неудачной шутке, помахал нам по-штатски рукой и торопливо ушел, не оглядываясь.
Некоторые сердюки тут же на площади сбрасывали с себя шинели, продавали их за гроши приорским жителям или отдавали даром и уходили в одних гимнастерках без погон.
Мне было холодно, и я шинели не снял, только оторвал с мясом погоны. Вата вылезала из дыр от оторванных погон, и по этому одному признаку можно было легко догадаться, кто я такой.
Я дошел до Кирилловской больницы, где был когда-то давным-давно с отцом и Врубелем. В то время все эти места около больницы, глубокие овраги, заросшие боярышником, и узловатые вязы казались мне таинственными и зловещими. Сейчас я медленно и тяжело поднимался по крутому и пыльному шоссе на Лукьяновку, и у меня не было ощущения не только необыкновенности этих мест, но даже самого времени. Должно быть, от усталости.
Я сознавал, конечно, что время легендарное, почти фантастическое, иной раз похожее на бред или чрезмерный гротеск, но не видел этого сейчас, – тусклое небо висело над обшарпанными окраинными уличками и хибарками, как висело тридцать лет назад. Серые мысли мелькали у меня в голове, и я вяло думал: «Когда же кончится этот бестолковый любительский спектакль с гетманами, атаманами, Петлюрой, с выкрикиванием трескучих лозунгов, неразберихой мыслей, полной путаницей понятий и злобой, гораздо большей, чем это оправдывалось обстоятельствами. Когда же задернется занавес на этой наспех сколоченной эстраде, где, к сожалению, лился не клюквенный экстракт, а настоящая горячая кровь».
В городе на перекрестках я не смотрел ни налево, ни направо. Мне очертел этот военный и политический балаган, и гнев лишил меня чувства опасности. Я проходил через строй петлюровцев в своей шинели с вырванными погонами, и только два раза меня сильно ударили прикладом в спину.
Толпы щирых украинцев, стоявшие редкими рядами на тротуарах, кричали петлюровцам «слава!», а на меня смотрели с бешеной злобой.
Но все же я дошел домой, позвонил, услышал радостный возглас Амалии, схватился за ручку дверей, опустился на стул в передней, и легкие веселые мысли закружились у меня в голове, хотя шинель очень сильно давила грудь, – с каждой минутой все сильнее, будто она была живым существом и хотела меня задушить. Потом я понял, что это не шинель, а длинные узловатые пальцы шустрого сжимают мне горло из-за пачки одесских папирос «Сальве». И вместе с шустрым меня душат вытатуированные у него на ладони синие женские губы, сложенные бантиком. Я застонал и все забыл.
В молодости у меня изредка бывали такие короткие обмороки. Случались они от усталости.
ФИОЛЕТОВЫЙ ЛУЧ
Кричать во весь голос «слава!» несравненно труднее, чем «ура!». Как ни кричи, а не добьешся могучих раскатов. Издали всегда будет казаться, что кричат не «слава», а «ава», «ава», «ава». В общем, слово это оказалось неудобным для парадов и проявления народных восторгов. Особенно когда проявляли их пожилые громадяне в смушковых шапках и вытащенных из сундуков помятых жупанах.
Поэтому, когда наутро я услышал из своей комнаты возгласы «ава, ава», я догадался, что в Киев въезжает на белом коне сам «атаман украинского войска и гайдамацкого коша» пан Петлюра.
Накануне по городу были расклеены объявления от коменданта. В них с эпическим спокойствием и полным отсутствием юмора сообщалось, что Петлюра въедет в Киев во главе правительства – Директории – на белом коне, подаренном ему жмеринскими железнодорожниками.
Почему жмеринские железнодорожники подарили Петлюре именно коня, а не дрезину или хотя бы маневровый паровоз, было непонятно.
Петлюра не обманул ожиданий киевских горничных, торговок, гувернанток и лавочников. Он действительно въехал в завоеванный город на довольно смирном белом коне.
Коня покрывала голубая попона, обшитая желтой каймой. На Петлюре же был защитный жупан на вате. Единственное украшение – кривая запорожская сабля, взятая, очевидно, из музея, – била его по ляжкам. Щирые украинцы с благоговением взирали на эту казацкую «шаблюку», на бледного припухлого Петлюру и на гайдамаков, что гарцевали позади Петлюры на косматых конях.
Гайдамаки с длинными синевато-черными чубами – оселедцами – на бритых головах (чубы эти свешивались из-под папах) напоминали мне детство и украинский театр. Там такие же гайдамаки с подведенными синькой глазами залихватски откалывали гопак. «Гоп, куме, не журысь, туды-сюды повернысь!»
У каждого народа есть свои особенности, свои достойные черты. Но люди, захлебывающиеся слюной от умиления перед своим народом и лишенные чувства меры, всегда доводят эти национальные черты до смехотворных размеров, до патоки, до отвращения. Поэтому нет злейших врагов у своего народа, чем квасные патриоты.
Петлюра пытался возродить слащавую Украину. Но ничего из этого, конечно, не вышло.
Вслед за Петлюрой ехала Директория – расхлябанный неврастеник писатель Винниченко{265}, а за ним – какие-то замшелые и никому не ведомые министры.
Так началась в Киеве короткая легкомысленная власть Директории.
Киевляне, склонные, как все южные люди, к иронии, сделали из нового «самостийного» правительства мишень для неслыханного количества анекдотов. Особенно веселило киевлян то обстоятельство, что в первые дни петлюровской власти опереточные гайдамаки ходили по Крещатику со стремянками, влезали на них, снимали все русские вывески и вешали вместо них украинские.
Петлюра привез с собой так называемый галицийский язык – довольно тяжеловесный и полный заимствований из соседних языков. И блестящий, действительно жемчужный, как зубы задорных молодиц, острый, поющий, народный язык Украины отступил перед новым пришельцем в далекие шевченковские хаты и в тихие деревенские левады. Там он и прожил «тишком» все тяжелые годы, но сохранил свою поэтичность и не позволил сломать себе хребет.
При Петлюре все казалось нарочитым – и гайдамаки, и язык, и вся его политика, и сивоусые громадяне-шовинисты, что выползли в огромном количестве из пыльных нор, и деньги, – все, вплоть до анекдотических отчетов Директории перед народом. Но об этом речь будет впереди.
При встрече с гайдамаками все ошалело оглядывались и спрашивали себя – гайдамаки это или нарочно. При вымученных звуках нового языка невольно приходил в голову тот же вопрос – украинский это язык или нарочно. А когда давали сдачу в магазине, вы с недоверием рассматривали серые бумажки, где едва-едва проступали тусклые пятна желтой и голубой краски, и соображали – деньги это или нарочно. В такие замусоленные бумажки, воображая их деньгами, любят играть дети.
Фальшивых денег было так много, а настоящих так мало, что население молчаливо согласилось не делать между ними никакой разницы. Фальшивые деньги ходили свободно и по тому же курсу, что и настоящие.
Не было ни одной типографии, где наборщики и литографы не выпускали бы, веселясь, поддельные петлюровские ассигнации – карбованцы и шаги. Шаг был самой мелкой монетой. Он стоил полкопейки.
Многие предприимчивые граждане делали фальшивые деньги у себя на дому при помощи туши и дешевых акварельных красок. И даже не прятали их, когда кто-нибудь посторонний входил в комнату.
Особенно бурное изготовление фальшивых денег и самогона из пшена происходило в комнате у пана Ктуренды.
После того как этот велеречивый пан втиснул меня в гетманскую армию, он проникся ко мне расположением, какое часто бывает у палача к своей жертве. Он был изысканно любезен и все время зазывал меня к себе.
Меня интересовал этот последний обмылок мелкой шляхты, дожившей до нашей (по выражению самого пана Ктуренды) «сногсшибательной» эпохи.