Скиталец - Огарки
Небезызвестный запрокинул свою косматую голову и, простирая вперед руки, произнес важно, с пророческим видом:
— Придут дни, великие дни! Мелкую речку покроет грозное, бушующее море, будет великая буря, великий гнев. И в первой волне возмущенного народа пойдут Михельсоны и Соколы; Северовостоковы будут строить баррикады, поднимая самые громадные тяжести, и будут драться на баррикадах все долго и много терпевшие, все озлобленные, все годами копившие горечь свою, и явятся среди них вожди и герои! Из неизвестности своей явятся они, из отброшенности придут эти люди. Илья Толстый, остроумный, чарующий, спокойный и мужественный, он займет тогда свое место, он поднимет знамя!..
Сквозь шум и гвалт кабака из хозяйского помещения давно уже доносилось треньканье балалайки. Двери через кухню были отворены насквозь, и всем в пивной была видна Капитошкина комната, увешанная желтыми птичьими клетками.
Капитошка сидел у порога на обитом белой жестью сундуке и артистически играл на балалайке. Струны так и выговаривали «барыню», подмывая в пляс; массивный серебряный перстень на среднем пальце пухлой Капитошкиной руки, с непостижимой быстротой ударявшей по струнам, сверкал в воздухе, как молния, но лицо самого Капитошки было неподвижно и бесстрастно, как лицо судьбы.
Он играл, как власть имеющий, словно зная вперед, что пернатые певицы, заключенные в его клетках, и люди, сидящие в его кабаке, не уйдут из-под власти его.
Через минуту канарейка покорилась звукам балалайки и запела сначала с перерывами, а потом увлеклась аккомпанементом и залилась бесконечною песней. Она музыкально следовала темпу и мотиву балалайки, вслед за звуками струн повышая и понижая трели, почти выговаривая «барыню».
Мало-помалу кабак заинтересовался певицей и притих. Взоры всех посетителей — по виду большею частью рабочих — устремились на двери кухни.
— Ишь, как заливается! — сказал некто.
— Веселая! — добавил другой.
— Песельница!
— Что ей? Птица! Корм готовый! Одно ей занятие — петь!
— Тебя бы, черт, посадить в клетку-то, как бы ты там развеселился!..
Промерзлая дверь с шумом отворилась, и вместе с белыми клубами морозного воздуха в пивную вошел гигант в огромных валеных сапогах с красными крапинками, в засаленной, рваной, чем-то подпоясанной куртке и рваной шапке. Борода и усы у него обледенели.
Он крепко хлопнул дверью и, стащив шапку, грузно опустился на табурет около свободного столика у входной двери.
Пока ему подавали пиво, он отдирал лед с бороды и усов и, глубоко кашляя, сказал сиплым, густым голосом:
— Хорошо кобелю в шерсте, а мужику — в тепле.
И улыбнулся.
Его темное лицо было страшно от сажи и копоти, а когда он улыбнулся, обнаружив белые, сверкающие зубы, то от улыбки стал еще страшнее.
— Силан, здорово! — громко сказал ему кто-то из рабочих.
— А, и ты здесь! кхе! кхе! — кашляя, ответил Силан и протянул товарищу нечеловечески огромную руку. — Чево это вы все туда глядите? кхе! кхе!
— Не глядим, а птичку слушаем: хозяин ей на струнах играет, а она поет!
— Птичку! — мрачно говорил громадный человек. — Ну, я уж птичку не услышу: у нас, у глухарей, тугое ухо! Со мной говорить-то надо громче, а то не слышу. В ушах гудит от котла.
— Ты нешто в котле работаешь?
— В котле… кхе! кхе!.. глухарь я… Все мы такие-то… кхе… без ушей… такая работа!.. как в аду живем!., кхе!.. кхе!..
Он говорил спокойным тоном, не жалуясь и не возмущаясь, а только называя вещи их именами.
— О чем толкуют-то? — хрипел глухарь, кивая собеседнику на огарков.
— А видишь ли, — закричал ему товарищ, — господа; в тиятре ломаться хотят… представление будут делать… в пользу общества трезвости…
Глухарь помотал головой.
— Ни к чему это! — вымолвил он. — В пользу общества трезвости… пустяковина все… Небось и сами-то пьянствуют… а нашему-то брату при такой работе какие пить? И то сказать: на представление-то рази пропустят глухаря? А пустят — ничего не услышу… кхе!.. кхе! Вот кабы они в пользу облегчения рабочего человека что-нибудь сделали, потому забиждают нас шибко! Вот — я, к примеру, кашляю… кхе!.. а от чево? от серы! Хозяин в топливо серу валит! Ему от этого в угле экономия, а нам — смерть, да ведь и барыш-то ему от серы этой так себе — пустяковый. Так нет! Ему свой грош дороже людей… Человек-то для него что выходит? так себе — тьфу! околевайте, мол, много вас!.. кхе! кхе!
Небезызвестный быстрыми, хотя и нетвердыми шагами подошел к глухарю и заговорил взволнованно, в чрезвычайном возбуждении протягивая ему обе руки:
— Дорогой мой, я с вами совершенно согласен, совершенно согласен, вы — глухарь? гаршинский глухарь? да? Очень приятно встретиться! Позвольте пожать вашу честную руку!
И пожимая огромную черную ручищу глухаря, он сел с ним рядом.
— Будемте друзьями! — задушевным голосом продолжал он, помахивая ручкой. — Я стар-рая литературная собака! Понимаете? Стар-рая литера-тур-ная с-собака, стар-рая кляча, которая однажды сказала сама себе: «Не хочу возить воду» — и распряглась!
— Ну-ну! — сказал Толстый, выходя из пивной на тротуар вдвоем с Гаврилой. — Ты говоришь, что надо теперь в Народный дом завернуть на репетицию кружка?
— Непременно, — повторил Гаврила, махнув рукой извозчику, — тебе нужно посмотреть расположение сцены и познакомиться с кружком. Я тебя представлю!
Они сели в извозчичьи сани и понеслись в вихре морозной пыли. После промозглого воздуха Капитошкиной пивной так хорошо дышалось на морозе. Жгучий ветер покалывал щеки, снег визжал под полозьями.
В довольно большом зале Народного дома была устроена крохотная сцена. Стены зала, бревенчатые, без всяких обоев, имели грустный и мрачный вид. Вместо кресел стояли длинные скамьи, выкрашенные охрой. Театральный зал был окутан мраком, и только несколько тусклых керосиновых ламп в рампе освещали авансцену.
Посреди сцены за большим круглым столом сидел весь «железнодорожный кружок» — человек десять; это были, словно на подбор, тщедушные и плюгавые люди с болезненными, нервными лицами, одетые в форму мелкого железнодорожного начальства.
Они сидели каждый с тетрадкой и были очень серьезно заняты «считкой» пьесы.
Сцена была обставлена декорацией комнаты, но сверху, вместо картонного потолка ее, висел огромный холст, изображавший небо.
Для входа на сцену из зала была приставлена деревянная лесенка из трех или четырех ступеней. Гаврила, с видом хозяина, знающего здесь все ходы и выходы, поднялся по этой лесенке, приглашая за собою жестом и своего спутника.
Но едва Толстый встал на ступени входа в храм Мельпомены, как они затрещали под тяжестью его большого тела и рассыпались, а сам он всею массой грохнулся на сцену, но тотчас же с ловкостью гимнаста вскочил на ноги.
— Ну, смею сказать, и скамейки у вас! — сказал он, снисходительно рассмеявшись над собой, хотел отряхнуться, но в рассеянности и от непривычки к декорациям прислонился огромной спиной к холщовой стене.
Тогда стены комнаты закачались и рухнули на сцену, небо упало и накрыло всю труппу.
Все это случилось так неожиданно и быстро, что никто даже не успел крикнуть, и «кружок» только завертелся под огромным полотном.
Артист Казбар-Чаплинский несколько мгновений стоял, как демон разрушения, над кучкой слабых людей, придавленных небом, потом сконфуженно махнул рукой, осторожно вылез в зал и направился к выходу, недовольно бормоча:
— Что за кукольная сцена, ей-богу, право. Не разберешь ни гусиной шеи! Сидят все, как греки под березой, ну, и чувствуешь себя, как собака на заборе!
VВ день спектакля театральный зал Народного дома был переполнен публикой: было как раз «двадцатое число», и в публике преобладали «двадцатники» — полупьяное чиновничество, праздновавшее «двадцатое», свой «двунадесятый» праздник.
Почти все мужчины были «навеселе», в антракты во всем театре стоял веселый гул, воздух, испорченный спиртным дыханием, пропитался табачным дымом… Было тесно, жарко, грязно и пьяно.
За кулисами тоже теснились, толкались, бегали, кричали, ругались. Пьеса не ладилась и шла так скверно, что Гаврила, в гриме «пьяного», и сам пьяный, усталый, растерянный, глубоко-унылый, вяло ходил за кулисами в состоянии тихого отчаяния. На всевозможные вопросы, просьбы и требования участвующих он только безнадежно махал рукой.
За кулисами хлопали пробки и булькало пиво, некоторые из актеров были пьяны, «герой» Сурков, единственно талантливый человек из кружка, мог держаться на ногах только тогда, когда его выталкивали на сцену. Адвокат Ходатай-Карманов и литератор Сам-Друг-Наливайко тоже были «на взводе» и все еще «подкреплялись». Трезвыми казались только Северовостоков и Казбар-Чаплинский.
«Декоратор» Савоська, одетый и загримированный «евреем-ростовщиком», вдребезги разругался со всей труппой из-за «театрального рабочего» Сокола: в труппе оказалось начальство железнодорожных мастерских, знавшее Сокола и помнившее за ним какие-то старые вины. С горя Савоська тут же, около кулис, выпил из горлышка одну за другой, без передышки, две бутылки пива, что, при его малом росте, возбудило всеобщее удивление.