Август Стриндберг - На круги своя
— Фи, труп! — восклицает она, поняв, что это не обморок; она зажимает нос и отступает назад.
Господин постарше склоняется над телом, чтобы послушать сердце. Не выдержав, он поднимает голову:
— Да замолчите же вы, наконец!
— Какая наглость! — возмущается подруга.
Жена, лишившись чувств, падает к ней в объятия, и дамы тут же окружают ее самой нежной заботой.
— Бегите за врачом! — кричит господин постарше. — Скорее!
Но никто и не думает двигаться с места, все толпятся вокруг женщины, которой сделалось дурно.
— Подумайте, какое горе он причинил своей жене! Ну и муж, ну и муж! — причитает подруга.
— Вы хоть бы вспомнили об умирающем — нет, женский обморок важнее. Влейте ей в рот глоток коньяку и она очнется!
— О, негодяй получил по заслугам! — восклицает подруга.
— Ну нет, он, безусловно, заслуживал лучшего, чем живьем попасть в ваши руки. Стыдитесь, женщины, и почитайте кормильца семьи!
Выпустив руку умершего, мужчина поднимается с земли.
— Кончено, — произносит он.
И вправду, все было кончено.
РОМАНТИЧНЫЙ ПОНОМАРЬ С ОСТРОВА РОНЁ
I
Дело было в пятидесятые годы. Как-то вечером, когда над улицей Вэстра-Стургатан в городке Труса висела августовская луна, застоявшиеся на дворе лавочника крестьянские телеги с грохотом выкатились из ворот. В лавке старший приказчик спешил угодить покупательницам, которые в последнюю секунду старались припомнить, что им завтра понадобится в хозяйстве. А на чердаке одноэтажного деревянного домика, у открытого окна, выходившего на двор, подперев рукой щеку, сидел младший приказчик и смотрел на луну, которая светила на соседние крыши и превращала флюгарки в фантастические фигуры, менявшие свои очертания, стоило лишь подуть теплому морскому ветру. Порой казалось, что большая флюгарка — это ведьма в черном чепце, иногда из-под колпака высовывалась змеиная голова флюгера, обнажая зубы и длинное жало, а то вдруг круглая пластина наклонялась и делалась похожей на предохранительный клапан паровой машины; из четырехугольной трубы валил дым, как от пасхального костра, а вокруг плясали ведьмы с драконами. Но вскоре мечтательный юноша оторвал очарованный взгляд от мрачных призраков на крыше и стал глядеть на лунный шар со светлой картой мира на светлом фоне. Большое приветливое лицо улыбалось широкой ласковой улыбкой, и юноша успокоился: сегодня он оставлял тихий городок в шхерах, скромное существование в мелкой лавке, с тем чтобы в Стокгольме, в Музыкальной академии и семинарии, выучиться на органиста и школьного учителя.
Молодой человек опустил голову, убрал локоть с подоконника и обратился лицом к комнате, скромное убранство которой составляли три кровати, комод, бритвенный столик и на нем сальная свеча с длинным коптящим фитилем. На одной из кроватей стоял холщовый вещевой мешок. Набитый доверху, он разинул глотку, словно большая жаба, которая подавилась своей добычей: из железной пасти торчали дюжина шерстяных чулок и свиток нот.
В глубоком унынии молодой человек застыл над пустым ящиком комода, дно которого было устлано номерами «Свенска тиднинген», когда из переговорного устройства над дверью раздался вопрошающий голос:
— Лундстедт, ты у себя?
— Да, патрон! — ответил юноша, и голос продолжил:
— Я освободился!
Внизу, в залавке, сидя на круглом вертящемся стуле, хозяин просматривал бухгалтерскую книгу. Юноша вошел и стал покорно ждать, когда хозяин соизволит заговорить.
— Садись, Лундстедт! — начал патрон.
Испуганный юноша не сразу осмелился сесть: во-первых, это было бы неучтиво, а во-вторых, он опасался выговора за какие-нибудь неведомые ему огрехи в счетах. Но спокойное круглое лицо и доброжелательный взгляд хозяина напоминали в эту минуту лунный лик, и, когда тот продолжил, к юноше вернулось самообладание.
— Ты показал себя преданным делу работником и бумаги вел безупречно. Если не свернешь с начатого пути, то будешь удачлив в жизни, а потому я желаю тебе успешной поездки в Стокгольм, где соблазнов куда больше, чем здесь в провинции. Вот твое жалованье — тридцать три риксдалера и шестнадцать скиллингов ассигнациями, к которым от себя добавлю десять риксдалеров кредитками в награду за честность и усердие. Вот, пожалуйста! И счастливого пути!
Растроганный юноша взял красивые зеленые купюры, пожал хозяину руку, желая что-то сказать и не находя слов, а лавочник тем временем потихоньку подталкивал его к двери.
— Не за что, не за что! Ступай попрощайся с хозяйкой и товарищами — надо думать, Свердсбру торопится домой!
Лундстедт вышел, поднялся по маленькой деревянной лестнице и постучал в дверь. Ему открыла хозяйка со свечой в руке.
— Ах, Лундстедт, это ты! Какая радость! А я тут маринованный лук чищу. Глаза-то как слезятся, Господи! Значит, ты оставляешь нас и едешь в Стокгольм? Чего там только не увидишь! Что ж, Бог в помощь, будь осмотрителен, всего доброго, и храни тебя Господь!
Хозяйка утерла глаза уголком передника, протянула на прощание руку, и Лундстедт стал пятиться вниз по лестнице, все время кланяясь и шевеля губами, правда, ничего вразумительного произнести так и не смог.
В лавке уже стоял Свердсбру. Изо рта у него торчала жеваная кубинская сигара, коленями он упирался в стойку, то и дело беспокойно поглядывая на чаши весов, где приказчик взвешивал кофе. Голова крестьянина покачивалась в такт весам, отчего он в конце концов потерял равновесие и замахал левой рукой, ища, за что бы схватиться. Согнутым указательным пальцем он уцепился за свисавшую бечевку для шитья парусов, катушка на потолке размоталась, и Свердсбру опустился на колени, положив на прилавок усталую голову с сигарой в зубах.
— Вот это да! Уж не к причастию ли собрались, папаша?! — воскликнул приказчик, увидев, как опала серая фигура. Свердсбру, правда, сразу поднялся на ноги, недовольно косясь на потолок.
— Теперь что, и в бакалейных лавках расставляют перемет? — пробурчал он и выпустил бечевку, которая кольцами легла ему на фуражку.
— А ты как думал! Разве не знаешь, милейший, что в лавке нужен глаз да глаз: тут подозрительные типы просто косяками ходят!
Свердсбру заморгал, озадаченный ответом приказчика, но ничего не понял и решил потребовать разъяснения:
— Это ты про меня?
— Держи, милейший! — ответил готовый к бою приказчик и швырнул кулек с кофе крестьянину. Но не успел тот переключиться с одной мысли на другую, как приказчик задал ему новую задачу: — Двадцать четыре скиллинга ассигнациями, точно, как в аптеке; деньги на прилавок, папаша! И давай кисет, насыплю табачку.
Фраза эта оказалась чересчур мудреной и длинной для крестьянина, который, так и не разгадав загадку о подозрительных типах, сосредоточился на кофе и взвешивал кулек в руке.
— Двадцать четыре скиллинга ассигнациями. Здесь, милейший, в кредит не дают, так что раскошеливайся! И кисет доставай! А не хочешь в кисет, так держи понюшку.
До крестьянина дошло наконец, что надо расплачиваться, и он засунул руку в карман брюк, аккуратно приподняв правую фалду сюртука.
— Двадцать четыре кредитками, говоришь?
— Ассигнациями, дяденька! Кофе-то подорожал!
— Когда я был мальцом… кофе стоил шестнадцать скиллингов.
— Так это когда было, если верить твоей бабе!
— Баба! Что там она ещ-ще сказала?
— Сказала, чтобы ты заплатил за кофе, пока не пропил все деньги!
— Я н-не пью!
— Знаем-знаем! В жизни не видел тебя пьяным! Давай, пошевеливайся, сейчас спустится Лундстедт. Если поймет, что ты нетрезв, не даст на выпивку. Смотри-ка, и Блаккен уже беспокоится.
— Лундстедт, Лундстедт! Какое мне дело до Лундстедта… тпруу! Тпруу! Стой, с-скотина!
— Забыл, что везешь его до своей деревни — парню сегодня ехать в Стокгольм!
— В Стокгольм! Тпруу! Тпруу! Да что на тебя нашло, проклятая!
Лошадь нетерпеливо бьет копытом по мостовой. Споткнувшись о вожжи, которые крестьянин привязал к дверному крюку, входит служанка бургомистра.
— Здравствуйте, Лина-раскрасавица! Как вы себя чувствуете в такой лунный вечер?
— Никак! И убери руки — а то… А как поживает господин старший приказчик?
— Спасибо, помаленьку! Чего изволите в такое время?
— Изволю поллота кардамона!
— А, значит, завтра гости… а ты, Свердсбру, давай расплачивайся, и нечего пялиться на девушку, не вводи себя в искушение.
Свердсбру засунул руки в карманы; изо рта, как бушприт, торчит сигара. Он раскачивается на нетвердых ногах, лаская масляными глазами одетую в ситец девушку, и время от времени посматривает на потолок, будто считает лепешки на хлебной грядке.
— Эй-эй! Тпруу! Тпруу! Стой, проклятая! Ну я тебе покажу!