Редьярд Киплинг - Три солдата
О'Хара возненавидел нашу комнату (он был мой сержант), и мы никак не могли угодить ему. В те времена я, как человек молодой и горячий, не принимал наказаний молча; язык мой так и болтался, но и только. Не то было с другими; почему — не могу сказать; может быть, просто некоторые люди родятся подлыми и доходят до убийства в тех случаях, когда кулака более чем достаточно. Через некоторое время мои товарищи стали отчаянно вежливы со мной, и вся их дюжина проклинала сержанта О'Хара.
— Да, да, — говорил я, — О'Хара — дьявол, не стану спорить, но разве только он один на свете? Оставьте его в покое. Ему надоест вечно находить, что наша амуниция грязна и что мы держим наше платье в плохом состоянии.
— Ну нет, это ему так не пройдёт! — отвечают они.
— Так расправьтесь с ним, — говорю я, — потом сами же и взвоете.
— Он неприлично любезничает с женой Слимми, — заметил один из малых.
— Она всегда вела себя таким образом, — отвечаю я. — Почему это вас возмутило?
— Разве он не преследует нашу казарму? Можем ли мы сделать хоть что-нибудь, чтобы он не отругал нас? — сказал другой.
— Правильно, — говорю.
— А вы не поможете нам сделать что-нибудь? — попросил третий. — Ведь вы такой рослый, смелый детина.
— Если он поднимет на меня руку, я разобью ему голову, — говорю, — если он скажет, что я неопрятен, я крикну ему, что он лжёт, и я охотно сунул бы его в артиллерийскую водопойку, если бы не ждал нашивок.
— Только-то? — сказал один солдат. — Разве у вас нет смелости? Ах вы, бескровная телятина!
— Может быть я и бескровный, — сказал я, отступая к моей койке и проводя вокруг неё черту, — только вы знаете, что тот, кто перешагнёт через эту черту, станет ещё бескровнее меня. Никто не смеет ругать меня в лицо. Поймите, я не хочу участвовать в том, что вы затеяли, и не подниму руку на человека, который по чину старше меня. Перешагнёт ли кто-нибудь черту? — спрашиваю.
Никто не двинулся, хотя я не торопил их. Они собрались в дальнем углу комнаты, ворчали и рычали. Я взял свою фуражку, мысленно расхваливая себя, пошёл в погребок и скоро напился до неприличия; вино ударило мне в ноги, голова же оставалась благоразумной.
— Хоулиген, — сказал я малому из роты Е (он был мой друг), — я пьян, начиная от поясницы до ступнёй. Позволь-ка мне опереться на твоё плечо; поддержи меня и отведи в высокую траву. Там я просплюсь. Хоулиген (он умер, но славный был парень) поддержал меня; с ним мы дошли до высокой травы и, ей-ей, небо и земля передо мной вертелись. Я лёг среди самых густых зелёных стеблей и там со спокойной совестью заснул. Мне не хотелось, чтобы меня слишком часто записывали в книгу; добрую половину года моё поведение было безупречным.
Когда я поднялся, опьянение почти испарилось, но я испытывал такое ощущение, точно у меня во рту сидела кошка со своими новорождёнными котятами. В те дни я ещё не умел выносить спиртные напитки. Теперь я стал покрепче.
«Попрошу-ка я Хоулигена окатить мне голову ведром воды», — подумал я и хотел уже встать, как услышал, что кто-то говорит:
— Обвинят этого увёртливого пса, Мельванея.
«Ого, — подумал я, и у меня в голове пошёл такой звон, точно в караульной комнате ударили в гонг. — Какую вину должен я принять на себя из любезности к Тиму Вельме?» Дело в том, что говорил именно Тим Вельме.
Я повернулся на живот и потихоньку, рывками, пополз в траве, направляясь в сторону голосов. Все двенадцать из моей комнаты сидели кучкой; сухая трава качалась над их головами; чёрное убийство было в их сердцах. Я слегка раздвинул высокие стебли, чтобы лучше видеть.
— Что там? — сказал один и вскочил.
— Собака, — ответил Вельме. — Мы отлично устроим эту штуку и, как я уже говорил, вину свалим на Мельванея.
— Тяжело лишить жизни человека, — заметил один молодой малый.
«Покорно благодарю, — подумал я. — Ну что же они затеяли? Что задумали против меня?»
— Это так же легко, как выпить кружку пива, — сказал Вельме. — В семь часов или около того О'Хара пройдёт к помещениям женатых, чтобы навестить жену Слимми. Один из нас шепнёт об этом остальным, и мы поднимем дьявольскую свистопляску: примемся смеяться, кричать, стучать, топать ногами. О'Хара выбежит и прикажет нам сидеть тихо; в суматохе наша лампа будет разбита. Он прямёхонько побежит к задней двери, туда, где на веранде висит лампа, и, таким образом, очутится как раз против света. В темноте он ничего не разглядит. Один из нас выстрелит; стрелять приведётся почти в упор и стыдно будет промахнуться. Возьмём ружьё Мельванея: оно первое на стойке; не узнать его даже в темноте нельзя: оно с таким длинным дулом и такое неуклюжее.
Этот мошенник ругал мою старую винтовку из зависти, я уверен в том. Эти его слова рассердили меня больше всего остального.
Вельме продолжал:
— О'Хара упадёт, и к тому времени, как лампу снова зажгут, шесть малых навалятся на грудь Мельванея с криком: «Убийство и грабёж!» Койка Мельванея возле задней двери, а дымящееся ружьё будет под ним; мы скинем на пол этого молодчика. Мы знаем, знает и весь полк, что Мельваней бранил сержанта О'Хара чаще, чем кто-либо из нас. Кто во время военного суда усомнится в его вине? Разве двенадцать честных малых решатся дать под присягой такое показание, из-за которого лишится жизни милый, спокойный, кроткий человек, вроде Мельванея, человек, очертивший круг около своей койки и грозивший убить всякого, кто переступит черту!.. А мы единогласно подтвердим обвинение.
«Святая Мария, милосердная матерь! — подумал я. — Вот что значит не владеть собой и всегда держать наготове кулак! О низкие псы!»
Крупные капли потекли по моему лицу; ведь я ослаб от выпивки, и в голове у меня было не вполне ясно. Лёжа тихо, я слышал, как они готовились отправить меня на тот свет рассказами о том, что мой кулак отмечал то одного из них, то другого; и, клянусь, немногие из них не получили такого отличия. Но все это бывало во время честных драк, и я никогда не поднимал руки, если меня не доводили до этого.
— Прекрасно, — сказал один из них. — Но кто выстрелит?
— Не все ли равно? — ответил Вельме. — Выстрелит Мельваней… для военного суда.
— Конечно, — сказал спрашивавший. — Но чья рука нажмёт на курок… в комнате?
— Кто желает? — спросил Вельме, оглядываясь кругом. Но все молчали, потом начали спорить, наконец, Кисс, который вечно возится с картами, говорит:
— Бросим жребий, — и он вынул из-за пазухи засаленную колоду; все остальные согласились на его предложение.
— Тасуй, — сказал Вельме и грязно выругался. — И пусть будет проклят тот, кто не исполнит того, что ему судит жребий! Аминь!
— Чёрный Джек решит дело, — сказал Кисс, тасуя карты.
Нужно вам объяснить, сэр, что Чёрный Джек это — туз пик, и эта карта с незапамятных времён всегда имела отношение к битвам, убийству и ко внезапной смерти.
Кисс сдаёт первый раз, туза нет. Все бледнеют. Второй раз Кисе сдаёт, на их лицах проступает серый оттенок испорченного яйца. В третий раз сдаёт Кисе, и их лица синеют.
— Не потерял ли ты его? — говорит Вельме и отирает с лица пот. — Скорее! Торопись!
— Я-то тороплюсь, — говорит Кисе, бросая ему карту. Она упала на колени Вельме рисунком вверх — Чёрный Джек!
Остальные загоготали.
— Ему стоит дать три пенни, — говорит один из них, — и то дёшево за такое представление.
Тем не менее я видел, что все они слегка отступили от Вельме, предоставив ему перебирать карты. Некоторое время он молчал и облизывал губы, как кошка; потом вскинул голову и заставил своих товарищей поклясться всеми известными клятвами, что они будут поддерживать его не только в казарме, но и во время суда… надо мной. Вельме выбрал пятерых крупных малых, поручив им после выстрела прижать меня к койке; ещё одному велел потушить лампу, наконец, последнему — зарядить моё ружьё. Сам зарядить его он не хотел. Странно! Ведь в сравнении с остальным это было сущей безделицей.
Они ещё раз поклялись не выдавать друг друга, потом расползлись по высокой траве в разные стороны, все парами. Хорошо, что никто из них не натолкнулся на меня. Мне было тошно, противно, противно, противно! Когда они ушли, я вернулся в погребок и потребовал кружку пива, чтобы опохмелиться. В распивочной уже сидел Вельме; он пил много и обращался со мной беспримерно вежливо.
«Что мне делать? Что мне делать?» — подумал я, когда Вельме ушёл.
Вот входит оружейный сержант, недовольный, сердитый на всех, раздражённый; дело в том, что в те времена ружья Мартини-Генри были новинкой в нашем полку, и мы плохо разбирались в механизме этих ружей. Очень долгое время меня так и тянуло после выстрела двинуть назад затвор и перевернуть ружьё, точно мушкет Снайдера.
— Каких сапожников мне поручили обучать! — сказал оружейный сержант. — Вот, например, Хоген неделю валяется в лазарете с носом, плоским, как столовая доска, и каждый-то, каждый малый в нашей роте то и дело разбирает ружьё на части.