Дюла Ийеш - Избранное
«Не бранить, а хвалить надобно старость, коль скоро она совсем не ищет наслаждений». — «Чего не желаешь, без того и легко прожить». — «Нет ничего приятнее старости, располагающей досугом».
Ибо к истинным радостям, к наслаждениям, достойным его, человек приобщается только в старости.
Следует долгий перечень этих истинных наслаждений, примерами из жизни подтвержденный. Извинительно то, что и здесь наш автор избирает форму дидактической проповеди.
Упражнения ума сделали прекрасной старость Цетега.
Гай Гал же на закате жизни увлекся измерениями небесных тел и Земли: «Какая была для него радость за много дней вперед предсказывать нам затмения Солнца и Луны». Для Лициния Красса усладой сердца стали понтификальное и гражданское право. «Разве сравнятся с этими наслаждения от пиршеств, от игр, от блуда?» Ни в коей мере.
С ними позволительно сопоставить лишь счастье, даваемое землепашеством. Ведь «сам Гомер показывает, как Лаэрт, стараясь унять тоску по сыну, обрабатывает и унавоживает поле». «В те времена в поле, бывало, находились сенаторы, то есть старики; ведь пришедшие известить Луция Квинкция Цинцинната о том, что он назначен диктатором, увидели его идущим за плугом».
Приведенные строки — пример того, как два великих старца античной поры — Катон и Цицерон — предлагают возместить известные недостатки преклонного возраста. И с тех самых пор человечество прибегало к этим аргументам как к наиболее действенной панацее.
Феномен заслуживает внимания. Он показывает, сколь малым способен утешиться наш разум. Ему довольно иллюзии утешения.
Цицерона нетрудно уличить кое в чем. Он не прочь покрасоваться перед нами; он проявляет склонность к старческому бахвальству. Любыми способами стремится он представить моложавым свое тело и свою душу, потому что он больше всего страшится сойти со сцены, оказаться среди стариков (где ему и место); страшится собственной старости (а старость давно уже вступила в свои права). Свою жизнестойкость и врожденные способности к великим свершениям он тщится подтвердить такими свойствами натуры, кои не зависят от возраста: что воля его и по сей день так же непреложна для окружающих; что голос его по-прежнему заставляет всех смолкнуть; что он умеет властвовать.
Уж что-что, а это мы умеем — начиная с пятилетнего возраста. Но зрелые годы труда, как пора человеческой жизни от ее рассвета до заката, имеют другую меру оценки: что именно утверждаем мы своим властным словом, как и на основании чего мы «властвуем». Цицерон обходит это молчанием. В его уме — как и во многих умах ему подобных — эта мысль подверглась обызвествлению. Да и возрастающее самолюбование его заставляет нас сокрушенно качать головою.
«Мне уже восемьдесят четвертый год, — говорит он устами Катона, — а есть у меня силы и для курии, и для друзей, и для опекаемых, и для гостеприимцев». Дозволено ли будет нам дать волю своим чувствам, высказать свое личное мнение по поводу того, что вернее и надежнее всего защищает от старости и от смерти и самого Цицерона, и Катона, в старую тогу которого он рядится, чтобы прядать больше веса своим аргументам?
Как раз то, о чем он не написал, да и не мог написать, но что отчетливо проступает наравне с ангельским простодушием и убежденностью автора за каждой строкой «De senectute». Это и есть suprema consolatio — абсолютная истина! И она могла бы составить основу другого трактата под названием «De senilitate»[13].
* * *Все современные средства против старения физического — не духовного, — по сути, можно разделить надвое. Многие предлагают: по мере того как слабеют мышцы тела, в равной пропорции уменьшать нагрузку на них. Так, при подъеме в гору постепенно выдыхающимся легким способно помочь одно: если мы с тою же постепенностью будем уменьшать свою ношу. Другое рекомендуемое средство — эвтаназия, или смерть, опережающая страдания, а выражаясь яснее: заблаговременное умерщвление ближних и к тому же без их ведома, ибо смерть, о приближении которой заранее знает уходящий из жизни, не может быть лишенной страданий.
Литература с описаниями обоих методов обширна. Принципиальная разница между двумя путями заключается в том, что если первый — это сугубо личное, индивидуальное решение, то второй недостижим без посторонней помощи и в этом смысле коллективен: здесь требуются согласованные действия больших или меньших человеческих сообществ. А главное, необходима полная моральная слаженность. Лишать жизни человека, даже совершившего преступление, — далеко не безусловное право; ибо жизнь — это абсолютная данность, преступление же в сравнении с нею — относительно. Убийство существа безвинного дозволено разве что богам, и даже среди богов подобное сходило с рук лишь тому, кто сам способен был вдохнуть в человека жизнь. Можно ли оборвать жизнь человека, исходя из его же собственных интересов, сколь бы бесспорным ни казался подобный исход при некоторых обстоятельствах — к примеру, для страждущих, для неизлечимо больных, — это, по существу, глубочайшие вопросы философии: что есть время, что есть наше ощущение, наш подход к действительности.
У эвтаназии на Западе имеется немало восторженных сторонников, и доводы их сводятся к тому, что, мол, не за горами день, когда эвтаназия вступит в свои права. И что со временем права ее окрепнут. Мы же со своей стороны, поскольку предметом нашего исследования служит не смерть как таковая, но область, географически граничащая с нею — старость, коснулись права на эвтаназию лишь в связи с возможностью устранения стариков из жизни; то есть затронули один аспект: имеют ли право жить люди, перешагнувшие за тот весьма преклонный возраст, когда самопожертвование не умножит моральных капиталов, чтобы старикам жить на проценты с них, видеть благосостояние сыновей и принимать знаки благодарности от внуков.
Известный афоризм, что самое верное средство, чтобы не состариться, — это умереть молодым, при всей его заманчивости придется отклонить ввиду двух непреложных истин. Старение, пусть оно во многом непостижимо, наш разум приемлет. Смерть человека в равной степени непостижима и неприемлема. Поистине смерть равно чужда и старцу и младенцу. Откуда еще не следует делать вывод, будто бы смысл жизни совсем не связан со смыслом смерти или рассудочным ее истолкованием.
Чем изощреннее наш разум, тем дальше он от понимания смерти. Смерть для нас — неумолимый враг, но ей противостоит инстинкт еще более неумолимый — инстинкт жизни. Он напрочь отметает все дешевые истолкования смерти. Каждый человек в меру своего развития способен сносить пошлые проделки возраста, вульгарные его коленца и фамильярные шутки над нашим телом.
Человеку, близкому к искусству, пристала снисходительность при встрече с величайшей из бессмыслиц — бренностью нашей плоти, то есть смертью.
Мы видели предел изобретательности, с какою великие трибуны древности убеждали нас, что старость приемлема, то есть логична. А тем самым, стало быть, логична и смерть.
Что скажут люди, искушенные в хитросплетениях разума — философы, — об этой самой Страшной или Важнейшей из проблем?
* * *Известно знаменитое изречение Эпикура о смерти: «Если будет она, не будет меня, пока буду я, не будет ее». И поныне не сказано слов более метких и более утешительных. Дефект этой мысли кроется именно в ее совершенной отфильтрованное™, в ее абстрактности: логика наша ее приемлет, но плоть — нет, нисколько, она не мирится даже с тенью этой мысли, так как в ее прекрасном, эфемерно легком танце сама плоть наша уничтожается предельно безжалостно. «Смерть есть само небытие», — утверждают стоики, развивая все ту же мысль. Формулу их можно бы перевести точнее: «Смерть не есть», или еще доскональнее: «Смерть есть Ничто». Тем же путем и Фейербах пришел к своему столь часто цитируемому афоризму: «Смерть есть смерть смерти». Блистательный холостой ход мысли здесь обрел ту же завершенность, что и бег деревянных лошадок в карусели.
Карл Маркс на тех грандиозных путях, что он проложил в философии, никогда не сталкивался подобным образом со смертью. С ним утверждается известная мировоззренческая теория, делающая излишней веру в потустороннее блаженство: существуют вполне реальные вещи, ради которых стоит умереть; следовательно, и сама смерть может обрести смысл без вмешательства высшего, или «божественного промысла». Несомненно также, что Гегель, от первоначальных идей которого зажглось так много ясных мыслей, заронил несколько искр и применительно к рассматриваемой здесь проблеме. По его концепции, смерть есть жертва отдельного индивида на благо рода человеческого, а тем самым во имя более высокой цели. Мысль довольно перспективная, не подмени сам Гегель на склоне дней своих род человеческий апологией государства. Ниже мы возвратимся к этой теме и убедимся, что действительно можно ассимилироваться в сообществе — верить в относительное бессмертие рода человеческого. Теперь же окинем взглядом — как бы с птичьего полета — те средства переправы, те хрупкие суденышки, с помощью которых современные мыслители дерзают переплыть Стикс, чтобы разведать области, пролетающие по ту сторону потока. О том, что жизнь наша может направляться нами, а стало быть, и смерть может быть приручена, написана обширная, буквально неохватная литература. Лучше многих представляет эту тему работа французского философа и историка Альфреда Фабр-Люса[14] «Обличья смерти» («La mort а changé»): оригинальная по мысли, остроумная по форме книга вышла в 1966 году в Париже. По мнению автора, даже ультрасовременные мыслители Запада — экзистенциалисты — относительно конечности существования говорят мало вразумительного, хотя в теории познания самый факт существования ставят выше субстанции бытия. Правда, великий их глашатай Хайдеггер сделал попытку ввести формулу «бытие ради смерти» в круг магического экстаза гармонии, однако вся эта эквилибристика ума приводит лишь к смысловой перетасовке глагола «быть»; здесь есть блеск стиля и поэтическая игра слов, а за нею, как осадок, — усталая расслабленность. В промывном лотке у мэтра поблескивают фразы: «Божественное чуждо роду человеческому в целом и чуждо отдельно взятому индивиду. Больше на эту тему вряд ли можно что сказать. Все так запутано… И метафизика как таковая сама находится на пути к исчезновению».