Герхарт Гауптман - Атлантида
В таком настроении его нашел доктор Вильгельм.
— Я спал как сурок, — сказал корабельный врач, и по его здоровому, свежему виду да еще по тому, с каким удовольствием он зевал и потягивался, было заметно, что он и в самом деле выспался всласть. — Пойдете со мной после завтрака на твиндек? Но прежде чем отправимся туда, обработаем себя надежно в моей аптеке порошком от насекомых.
Было сделано, как уговорились. Оба врача позавтракали: им подали биточки с жареным картофелем, яичницу с ветчиной, жареную камбалу и другую рыбу. Запив все это чаем и кофе, они отправились к палубным пассажирам.
Когда глаза их привыкли к царившему там полумраку — чтобы не упасть, они держались за одну из железных стоек, какие были установлены на палубах, — они увидели перед собою беспорядочную толпу сидящих прямо на палубе, причитающих, стонущих, кричащих людей. Здесь было много семей евреев, отправившихся с чадами и домочадцами и с жалким своим скарбом из России в Америку, и от них исходило зловоние, потому что открывать люки было невозможно. Полуживые матери с бледными лицами лежали на палубе, закрыв глаза, широко раскрыв рты и прижимая к груди младенцев, и было страшно смотреть на то, как безвольно перекатывались они с одной стороны на другую, мучимые конвульсиями, вызванными беспрестанными позывами к рвоте.
— Пойдемте, — сказал доктор Вильгельм, заметив по лицу коллеги, что у того начинается что-то вроде головокружения, — докажем свою никчемность!
Тем не менее доктору Вильгельму — его сопровождала сестра милосердия — удалось кое-где сделать доброе дело. Он прописывал виноград и некоторые возбуждающие средства, и их доставляли из кладовых первого класса.
Так с немалыми усилиями, преодолевая напряжение, они прошли почти по всей палубе и всюду сталкивались с той же самой картиной: попытки бежать от одной беды приводили к другой, и все эти беды громоздились друг на друга. Даже на бледных лицах тех, кто еще как-то владел собою в этом качающемся на волнах отсеке, где царило отчаяние, было написано горькое, мрачное выражение неизбывной тоски. Встречались здесь и красивые девушки. Их взоры пересекались со взорами обоих врачей. Большая опасность и большая нужда могут воспламенить какой-то миг, и он вспыхивает пламенем бурного желания. Тогда людей охватывает чувство подлинного равенства. И рождается отвага.
У Фридриха в памяти остался угрюмый и проникновенный взгляд молодой еврейки из России. Вильгельм, от которого не укрылось, что его коллега произвел впечатление на девушку, а она — на него, не мог удержаться от того, чтобы затронуть этот предмет, и со смехом поздравил Фридриха.
Пройдя еще несколько шагов, они увидели Вильке, который остановил их и сразу же разорался. Со времени их последней встречи облик земляка Фридриха успел измениться: он явно постарался избавиться от плачевного самочувствия с помощью водки. Вильгельм отругал его, потому что Вильке не только приставал к другим пассажирам, но даже был для них опасен. Опьянев, он кричал, что его все преследуют. Раскрытый мешок Вильке, из которого торчали грязные тряпки, лежал на матраце рядом с сыром и ломтями недоеденного хлеба, а в правой руке он держал складной нож, каким пользуются охотники, добивая раненое животное.
Его обворовывают соседи, голосил Вильке, стюарды, матросы, провиантмейстер и сам капитан. Фридрих отобрал у него нож, окликнул его по фамилии и, коснувшись шрама на немытой шее дебоширившего подонка, напомнил ему, что уже однажды после поножовщины он, врач, его зашивал и с большим трудом преградил ему дорогу к праотцам. Вильке узнал Фридриха и унялся.
Когда оба врача поднялись наверх и вновь вдохнули чистого океанского воздуха, у Фридриха было такое чувство, будто он только что вырвался из адского плена.
Они с трудом передвигались по мокрой пустынной палубе, снова и снова омываемой набегающими волнами. Но бушующая стихия действовала на Фридриха благотворно и придавала ему сил. Он направился в дамский зал, чтобы прочесть пришедшее из дому письмо, о котором чуть было не забыл. В разных местах сидели поодиночке несколько дам, из тех, что не страдали морской болезнью, но вид у них был усталый, замученный. Все помещение пропахло плюшем и лаком. Здесь были зеркала в золоченых рамах и стоял концертный рояль. Ковер, разостланный на полу, скрадывал шум шагов.
Отец Фридриха фон Каммахера писал:
«Дорогой сын!
Не знаю, дойдет ли до тебя это письмо и если да, то где оно тебя настигнет. Быть может, в Нью-Йорке, куда оно, верно, прибудет уже после тебя. Собственно говоря, тебе бы следовало благословение старого отца и доброй матери взять с собою в путешествие, явившееся для нас, прямо скажем, неким сюрпризом. Но мы ведь привыкли к сюрпризам, которыми ты нас одариваешь, ибо уже с давних пор располагаем твоим доверием лишь в чрезвычайно скромных масштабах. Я фаталист и, кстати, весьма далек от того, чтобы докучать тебе упреками. И все же не могу не пожалеть, что со времени твоего совершеннолетия в наших мыслях и делах обнаружилось столько разногласий. Одному господу известно, как приходится об этом жалеть. Если бы ты хотя бы иногда меня слушался… Но ведь этим «если бы ты» и другими словесами, которые плетутся следом, делу не поможешь!
Мой дорогой мальчик! Судьба жестоко поступила с тобою (а я ведь уже тогда говорил тебе, что Ангела родом из нездоровой семьи), но ты должен ходить с высоко поднятой головой, и только тогда все встанет на свое место. И еще я настоятельно прошу тебя не принимать близко к сердцу эту нелепую историю с неудачным копанием в бациллах. Говорю тебе не первый раз, что всю эту шумиху с бациллами считаю сплошным надувательством. Ведь проглотил же Петтенкофер целую культуру тифозных бацилл, и ничего с ним не случилось. Ну что ж, поезжай в Америку, это совсем не дурная идея, здесь-таки может что-то путное получиться. Знаю людей, потерпевших в Европе крушение, но оттуда вернувшихся миллионерами, окруженными завистью и лестью. Не сомневаюсь, что после всех своих переживаний ты все продумал и все взвесил, прежде чем решиться на этот шаг…»
Со вздохом и еле слышным смешком Фридрих сложил письмо. Он хотел дочитать его позднее. Тут он заметил того самого молодого американского фата, который разозлил его вчера. Тот флиртовал с молодой дамой, о которой Фридриху было известно, что она канадка. Фридрих не поверил своим глазам, когда вдруг увидел, как юноша чиркнул целой горсточкой шведских спичек в огнеопасном месте. Подошел стюард и, склонившись со всей почтительностью перед юным денди, заявил, что долг обязывает его обратить внимание пассажира на недопустимость подобных действий. Со словами: «Get out with you, idiot!»[11] американец прогнал его.
Теперь Фридрих достал письмо матери, но, еще не начав его читать, подумал вскользь о том, каким же веществом заменен мозг в черепе молодого американца. Мать писала ему:
«Мой любимый сынок!
Молитвы твоей матери сопровождают тебя в пути. Ты многое испытал, пережил и выстрадал в свои молодые годы. Но я хочу, чтобы до слуха твоего дошло и что-то радостное. А потому знай: детишки твои здоровы. Три дня тому назад я смогла убедиться, что в доме у жизнерадостного и приветливого пастора Мохаупта им живется хорошо. Альбрехт очень похорошел. А Бернхарда, который больше похож на мать и всегда был молчаливым мальчиком, я нашла более живым и разговорчивым, чем раньше. Видно, жизнь в пасторском доме и копание в земле доставляют ему удовольствие. Господин Мохаупт считает, что оба мальчика вовсе не лишены способностей. Он уже начал давать им уроки латыни. Малышка Аннемари стала меня робко расспрашивать о матери, но особенно настойчиво о тебе. Я рассказала, что в Нью-Йорке или Вашингтоне состоится очень важный съезд, где наконец придумают, как покончить с туберкулезом, этой ужасной болезнью. «С чахоткой» или «с сухоткой», сказала я. Мальчик мой, возвращайся скорее в нашу старую добрую Европу!
У меня был долгий разговор с Бинсвангером. Он сказал мне, что у твоей жены дурная наследственность. Она была предрасположена к этой болезни, и рано или поздно хворь проявилась бы. Он говорил также о твоей работе, дитя мое, и сказал, что тебе только не следует раскисать. Четыре-пять лет упорного труда, и ты возьмешь реванш за поражение. Мой дорогой Фридрих, внемли своей старухе матери и доверь вновь свою душу нашему всеблагостному небесному отцу! Ты, кажется, атеист. Можешь сколько угодно смеяться над матерью, но поверь мне: без божьей помощи и божьей милости мы ничто! Молись хоть иногда, тебя ведь от этого не убудет! Я знаю, из-за Ангелы ты кое в чем несправедливо упрекаешь самого себя. Но Бинсвангер говорит, что в этом смысле ты можешь быть абсолютно спокоен. Если же ты станешь молиться, господь, верь мне, освободит твою истерзанную душу от малейшего намека на вину. Тебе лишь немного за тридцать, а мне на столько же за семьдесят. Опыт, принесенный мне долгими сорока годами, на которые я опередила тебя, своего младшенького, позволяет мне утверждать: твоя дальнейшая жизнь может еще сложиться так, что когда-нибудь в памяти сохранится лишь смутное воспоминание о нынешних бедах и заботах. Вернее, о фактах ты еще будешь помнить, но никак не сможешь представить себе свои нынешние тяжкие чувства, с ними связанные. Я женщина. Я полюбила Ангелу, но наблюдала беспристрастно за вами: за нею с тобой и за тобой с нею. Поверь: подчас она могла любого мужа довести до отчаяния».