Владимир Солоухин - Последняя ступень (Исповедь вашего современника)
— Труд есть труд. И командир полка должен трудиться, хоть у нас, хоть там. Если же мы считаем, что русская армия была антинародной и что царская политика вообще была антинародной, тогда давайте перестанем гордиться тем, что у нас огромное государство, что оно занимает шестую часть суши. Как вы думаете, откуда оно взялось? От Чукотки, от Курил до Карпат, до Дуная, от Кушки до Мурманска. Его что, на блюдечке нам преподнесли? Ну да, конечно, — деды, отцы. Да ведь сами деды и отцы не пошли бы воевать с турками, отвоевывать у них Измаил. Или Крым у бахчисарайского хана. Да ничего бы у них не вышло! Россию собирали русские цари, проводя последовательную политику расширения пределов Российского государства при помощи русской армии. Если мы считаем, что командир полка тунеядец, а говновоз — трудящийся, то давайте перестанем гордиться тем, что мы освободили Болгарию от турецкого ига, что прогнали Наполеона, героически отстаивали Севастополь, побеждали турок, завоевали Кавказ, Бухарское ханство. Это что же, все тунеядцы делали?
Да, дворянство не таскало камней, не стояло у кузнечных мехов, но дворянство управляло государством, той же промышленностью, теми же железными дорогами. Кроме того, оно, будучи интеллигентным (два-три языка с детского возраста), и породило ту русскую культуру, которой мы теперь, как ни странно, гордимся. Да, Тютчев не был маляром, он был дипломатом. Утонченный аристократ. Только потому, что он Тютчев, то есть потому, что писал стихи, мы не считаем его своим классовым врагом и тунеядцем. Но остальные дипломаты? Не писавшие стихов, но тем не менее хорошо исполнявшие свои обязанности, дипломаты и чиновники разных ведомств, безымянные для нас люди, почему же они не трудящиеся? Они же трудились каждый на своем поприще на благо России! Гусар Лермонтов нам не враг, ибо великий поэт. Но другие гусары? Русские гусары? Русские воины? Почему же враги?
— Лисенок, руки вверх. А теперь — пора. Нас ждут на ужине в доме советника американского посольства. Владимир Алексеевич, вот ваш пригласительный билет. Сам он… Впрочем, это не важно. Жена у него — русская. Гадина. Контра. Внучка царского генерала. Обожает ваши книги, Владимир Алексеевич. Просила познакомить. Змея. Русская Жанна д'Арк. Готова на смерть. Махровая монархистка. Повесить на первом дереве. Культурнейший человек. Мать четырех детей. Зовут Лика. Пошли!
Жизнь повернулась какой-то такой новой гранью, которая не снилась и во сне.
На Кутузовском проспекте я поставил свою машину среди разных иностранных машин — «фальксвагенов», «ситроенов», «рено», «вольво», «фиатов» и «мерседесов». Перед входом в подъезд нас остановил милиционер и спросил, к кому мы идем. Кирилл назвал номер квартиры. Все это было и непривычно, и тревожно. Появляется в глубине сознания подсознательное тоскливое ощущение, что я иду куда-то не туда, делаю что-то не то. Но, с другой стороны, разве не интересно — ужин в доме американскою советника? Вместе с подспудной тоской появляется, напротив, чувство достоинства, некоей романтики даже, ибо вместо унылою единомыслия многосотенного собрания членов Союза писателей (фиктивного, впрочем, ложного единомыслия) я впервые почувствовал, что действительно единомышленник и — хочется отметить — был счастлив.
Удивительно, что в обыкновенном московском доме на Кутузовском проспекте, в доме, построенном московскими рабочими (какое-нибудь там СМУ-115) и по внешнему виду не отличающемся от других московских домов, можно войти в квартиру, которая не похожа, не имеет ничего общего с миллионами других московских квартир.
Перешагнул порог — и сразу же оказался за границей. Не то чтобы встретили в прихожей другим языком, французской или английской речью. Но все — и мебель, и расстановка ее, и освещение, и картины на стенах, и корешки книг на полках, и ковры на полу, и планировка квартиры, без этих наших изолированных либо смежных, весь интерьер — все было какое-то не наше, не стандартное, не типовое. Хозяйка, высокая, по-американски тонкая, сравнительно еще молодая, очаровательная блондинка, вышла нам навстречу, весело поздоровалась с Бурениным. Нас представили друг другу, и она тотчас заговорила о моей последней книге и о стихах, и видно было, что действительно читала и знает.
Когда мы вошли в гостиную, из которой в открытую дверь был виден уже накрытый стол с двумя не горящими пока еще канделябрами (в каждом по пять витых зеленых свечей), нас встретил и хозяин, похожий скорее на немца, чем на американца. Потом так и оказалось, что он выходец из Германии. Явилась служанка с подносом, а на подносе напитки — виски со льдом, джин с тоником, мартини, водка. Служанка, к моему удивлению, оказалась нашей, советской. Она, улыбаясь, поднесла нам напитки.
— Люблю младший комсостав, — сказал, смеясь, Кирилл и взял себе апельсиновый сок.
С напитками мы сели около журнального столика, где стояла пепельница, большая настольная зажигалка и лежало три-четыре пачки сигарет разного сорта. Кирилл стал прикуривать от зажигалки, но получилась осечка с первого раза. Лика взяла ее в свои руки.
— Она иногда дурит.
— Ну конечно, трудно сочетать в одном предмете зажигалку, магнитофон, фотоаппарат и портативное взрывное устройство.
Смеялась хозяйка высоким, заразительным смехом, какого я не слышал больше ни до нее, ни после нее. Этими двумя репликами — по поводу младшего комсостава и зажигалки — Кирилл задал легкий шутливый тон всему вечеру.
Зажглись свечи. Мы ели прекрасное сочное мясо. По своей тогдашней наивности я, восторгаясь им, спросил, не на самолете ли возят его откуда-нибудь из Европы.
— Это ваше советское мясо, — ответила Лика, — только куплено в валютном магазине.
— Для белых, — врезался с репликой Кирилл, и это было самое острое, что прозвучало за весь вечер. В остальном — ни слова о политике, о советском ли, об американском ли правительстве. Литературные вечера, выставки живописи, кинофильмы — вот предмет разговора.
В середине ужина к столу подошли четверо белокурых детей от пяти до десяти лет, попрощались с мамой и папой — им пора спать. Ужин мы запивали отличным французским, соответственно еде и времени года, вином. А потом опять перешли за журнальный столик пить кофе. Лика обратилась ко мне:
— В нашем посольстве иногда бывают приемы. На них приглашается московская интеллигенция. Не знаю, почему не бываете вы. От кого зависят эти списки, в которых вас пока нет? Приходят ведь десятки и художников, и композиторов, и артистов. Хотите, я сделаю так, чтобы и вы получали пригласительные билеты на такие приемы?
— Я, право… Удобно ли?
— Это будет лишь исправлением несправедливости, — поставил точку Кирилл.
Пожалуй, не было большого преувеличения с моей стороны, когда я говорил, что Буренины мне, главным образом, рассказывали то, что уже жило во мне где-то в душе и сердце, а теперь начало раскрываться бурно, подобно взрыву. Но была одна переходная ступень, через которую мне самому, пожалуй, никогда бы не перешагнуть, если бы меня не перевели через нее за руку, а может быть, не будет слишком сильно сказать, не перетащили за шиворот. Я мог быть приготовлен внутренне к той простой и вообще-то очевидной истине, если человек не слеп и не туп, что Россия была великим просвещенным государством, а вовсе не омутом темноты и невежества. Легко сообразить в конце концов, что невежественный, темный народ не мог бы породить ни великой архитектуры (Кижи, Суздаль, Киев, Ростов, Владимир, Москва, Петербург, десятки тысяч великолепных домов и храмов в бесчисленных городах и селах), ни замечательных песен, ни гениальной живописи (Рублев, Дионисий, Ушаков, Палех, Мстера, тысячи безымянных иконописцев), ни могучего языка, ни славных умов, ни грандиозных талантов в науке и во всех видах искусства. Это все настолько очевидно, что нужен, вот именно, один толчок, одно движение благотворного скальпеля, чтобы пелена упала с глаз и человек начал видеть.
Но, сказав «а», надо было говорить и «б». И вот к этому «б» я оказался настолько неподготовленным, что Кириллу и Лизе пришлось основательно потрудиться, прежде чем я поднялся на вторую ступень. Участок мозга, к которому обращались в данном случае мои учителя, оказался настолько анестезированным, замороженным, выведенным из строя (но, значит, все-таки не ампутированным), что я сам еще месяц назад рассмеялся бы, если бы вообразил себе разговор на эту тему. Назову ее сразу и вызову у читателя тот же самый смех, которым смеялся бы я месяц назад, потому что не в индивидуальном же порядке мне замораживали упомянутый участок мозга. Замораживали его в массовом порядке, сразу у всех, путем коллективного внушения, через газеты, журналы, радио, плакаты, карикатуры, школьные уроки, собрания, митинги, кинофильмы, спектакли, романы, выборочные, но тем не менее массовые репрессии, аресты, концентрационные лагеря, через дозировку общественного кислорода, при котором мозг лишь тлел, а не пылал бы сипим живым огоньком, наблюдая, сопоставляя, делая выводы.