Максим Горький - Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть вторая
Оно было ответом на вопрос толстой, краснорожей бабы, высунувшейся из двери какой-то лавочки; изумленно выкатив кругленькие, синие глазки, она громко спросила:
– Батюшки, да – кого ж это хоронят?
– Революцию, тетка, – спокойно и громко ответили ей.
– Ой, – смешливо крикнула Варвара, как будто ее пощекотали, а Брагин осведомленно пробормотал:
– Надо было сказать: анархию, погромы. Клим Самгин замедлил шаг, оглянулся, желая видеть лицо человека, сказавшего за его спиною нужное слово; вплоть к нему шли двое: коренастый, плохо одетый старик с окладистой бородой и угрюмым взглядом воспаленных глаз и человек лет тридцати, небритый, черноусый, с большим носом и веселыми глазами, тоже бедно одетый, в замазанном, черном полушубке, в сибирской папахе.
«Этот!» – догадался Клим Самгин. , Для него это слово было решающим, оно до конца объясняло торжественность, с которой Москва выпустила из домов своих людей всех сословий хоронить убитого революционера.
«Как это глубоко, исчерпывающе сказано: революцию хоронят! – думал он с благодарностью неведомому остроумцу. – Да, несут в могилу прошлое, изжитое. Это изумительное шествие – апофеоз общественного движения. И этот шлифующий шорох – не механическая работа ног, а разумнейшая работа истории».
Он решил написать статью, которая бы вскрыла символический смысл этих похорон. Нужно рассказать, что в лице убитого незначительного человека Москва, Россия снова хоронит всех, кто пожертвовал жизнь свою борьбе за свободу в каторге, в тюрьмах, в ссылке, в эмиграции. Да, хоронили Герцена, Бакунина, Петрашевского, людей 1-го марта и тысячи людей, убитых девятого января.
«Писать надобно, разумеется, в тоне пафоса. Жалко, то есть неудобно несколько, что убитый – еврей, – вздохнул Самгин. – Хотя некоторые утверждают, что – русский...»
Шествие замялось. Вокруг гроба вскипело не быстрое, но вихревое движение, и гроб – бесформенная масса красных лент, венков, цветов – как будто поднялся выше; можно было вообразить, что его держат не на плечах, а на руках, взброшенных к небу. Со двора консерватории вышел ее оркестр, и в серый воздух, под низкое, серое небо мощно влилась величественная музыка марша «На смерть героя».
– Боже мой, как великолепно! – вздохнула Варвара, прижимаясь к Самгину, и ему показалось, что вместе с нею вздохнули тысячи людей. Рядом с ним оказался вспотевший, сияющий Ряхин.
– Какой день, а? – говорил он; толстые, лиловые губы его дрожали, он заглядывал в лицо Клима растерянно вспыхивающими глазами и захлебывался: – Ка-акое... великодушие! Нет, вы оцените, какое великодушие, а? Вы подумайте: Москва, вся Москва...
– Н-да, чудим, – сказал Стратонов, глядя в лицо Варвары, как на циферблат часов. – Представь меня, Максим, – приказал он, подняв над головой бобровую шапку и как-то глупо, точно угрожая, заявил Варваре: – Я знаком с вашим мужем.
– Он – здесь, – сказала Варвара, но Самгин уже спрятался за чью-то широкую спину; ему не хотелось говорить с этими людями, да и ни с кем не хотелось, в нем все пышнее расцветали свои, необыкновенно торжественные, звучные слова.
– Тише, господа, – строго крикнул кто-то на Ряхина и Стратонова.
Брагин пробивался вперед. Кумов давно уже исчез, толпа все шла, и в минуту Самгин очутился далеко от жены. Впереди его шагали двое, один – коренастый, тяжелый, другой – тощенький, вертлявый, он спотыкался и скороговоркой, возбужденным тенорком внушал:
– Ты, Валентин, напиши это; ты, брат, напиши: черненькое-красненькое, ого-го! Понимаешь? Красненькое-черненькое, а?
Самгин все замедлял шаг, рассчитывая, что густой поток людей обтечет его и освободит, но люди всё шли, бесконечно шли, поталкивая его вперед. Его уже ничто не удерживало в толпе, ничто не интересовало; изредка все еще мелькали знакомые лица, не вызывая никаких впечатлений, никаких мыслей. Вот прошла Алина под руку с Макаровым, Дуняша с Лютовым, синещекий адвокат. Мелькнуло еще знакомое лицо, кажется, – Туробоев и с ним один из модных писателей, красивый брюнет.
– Клим Иванович! – радостно и боязливо воскликнул Митрофанов, схватив его за рукав. – Здравствуйте! Вот в каком случае встретились! Господи, боже мой...
– А, вы тоже? – сказал Самгин, скрывая равнодушие, досадуя на эту встречу. – Давно здесь?
– Месяца два. Ф-фу, до чего я рад...
– Что же не зашли ко мне?
Митрофанов громко, с сожалением чмокнул и, не ответив, продолжал:
– Как же, Клим Иванович? Значит – допущено соединение всех сословий в общих правах? – Тогда – разрешите поздравить с увенчанием трудов, так сказать...
Он был давно не брит, щетинистые скулы его играли, точно он жевал что-то, усы – шевелились, был он как бы в сильном хмеле, дышал горячо, но вином от него не пахло. От его радости Самгину стало неловко, даже смешно, но искренность радости этой была все-таки приятна.
– Вот как – разбрызгивали, разбрасывали нас кого куда и – вот, соединяйтесь! Замечательно! Ну, знаете, и плотно же соединились! – говорил Митрофанов, толкая его плечом, бедром.
У Никитских ворот шествие тоже приостановилось, люди сжались еще теснее, издали, спереди по толпе пробежал тревожный говорок...
– Эй, товарищи, вперед!
Это командовал какой-то чумазый, золотоволосый человек, бесцеремонно. расталкивая людей; за ним, расщепляя толпу, точно клином, быстро пошли студенты, рабочие, и как будто это они толчками своими восстановили движение, – толпа снова двинулась, пение зазвучало стройней и более грозно. Люди вокруг Самгина отодвинулись друг от друга, стало свободнее, шорох шествия уже потерял свою густоту, которая так легко вычеркивала голоса людей.
– Должно быть, схулиганил кто-нибудь, – виновато сказал Митрофанов. – А может, захворал. Нет, – тихонько ответил он на осторожный вопрос Самгина, – прежним делом не занимаюсь. Знаете, – пред лицом свободы как-то уж недостойно мелких жуликов ловить. Праздник, и все лишнее забыть хочется, как в прощеное воскресенье. Притом я попал в подозрение благонадежности, меня, конечно, признали недопустимым...
Пение удалялось, пятна флагов темнели, ветер нагнетал на людей острый холодок; в толпе образовались боковые движения направо, налево; люди уже, видимо, не могли целиком влезть в узкое горло улицы, а сзади на них все еще давила неисчерпаемая масса, в сумраке она стала одноцветно черной, еще плотнее, но теряла свою реальность, и можно было думать, что это она дышит холодным ветром. Самгина незаметно оттеснило налево, к Арбату; но это было как раз то, чего он хотел. Тут голос Митрофанова, очень тихий, стал слышнее.
– Всякий понимает, что лучше быть извозчиком, а не лошадью, – торопливо истекал он словами, прижимаясь к Самгину. – Но – зачем же на оружие деньги собирать, вот – не понимаю! С кем воевать, если разрешено соединение всех сословий?
– Ну, это несерьезно, – сказал Самгин с досадой, – Иван Петрович уже сильно надоел ему.
– Нет? Так – зачем?
– На случай нападения черной сотни...
– Ах, да! Н-да... конечно! Вот как... А – кто ж это собирает? Социалисты-революционеры или демократы?
– Не знаю. Мне – сюда, Иван Петрович... Митрофанов схватил его руку обеими руками, крепко сжал ее и, несколько раз встряхнув, сказал не своим голосом:
– Дело – прошлое, Клим Иванович, а – был, да, может, и есть около вас двуязычный человек, переломил он мне карьеру...
– Вы – ошибаетесь, – строго ответил Самгин.
– Прощайте, – сказал Митрофанов, поспешно отходя прочь, но, сделав три-четыре шага, обернулся и крикнул:
– Был!
В ответ на этот плачевный крик Самгин пожал плечами, глядя вслед потемневшей, как все люди в этот час, фигуре бывшего агента полиции. Неприятная сценка с Митрофановым, скользнув по настроению, не поколебала его. Холодный сумрак быстро разгонял людей, они шли во все стороны, наполняя воздух шумом своих голосов, и по веселым голосам ясно было: люди довольны тем, что исполнили свой долг.
Самгин шел тихо, перебирая в памяти возможные возражения всех «систем фраз» против его будущей статьи. Возражения быстро испарялись, как испаряются первые капли дождя в дорожной пыли, нагретой жарким солнцем. Память услужливо подсказывала удачные слова, они легко и красиво оформляли интереснейшие мысли. Он чувствовал себя совершенно свободным от всех страхов и тревог.
«Да – был ли мальчик-то?» – мысленно усмехнулся он.
Сквозь толпу, уже разреженную, он снова перешел площадь у Никитских ворот и, шагая по бульвару в одном направлении со множеством людей, обогнал Лютова, не заметив его. Он его узнал, когда этот беспокойный человек, подскочив, крикнул в ухо ему:
– Хи-хи! А я иду с Дуняшей и говорю ей... Самгин отшатнулся, чувствуя, зная, что Лютов сейчас начнет источать свои отвратительные двусмысленности. Да, да, – он уже готов сказать что-то дрянненькое, – это видно по сладостной судороге его разнузданного лица. И, предупреждая Лютова, он заговорил сам, быстро, раздраженно, с иронией.