Николай Гарин-Михайловский - Детство Тёмы (сборник)
Засыпая потом, она сказала усталым счастливым голосом:
– Мне кажется, что я опять в Марселе.
И, уже совсем засыпая, она чуть слышно прошептала:
– Это лучше…
Я лежал, боясь пошевелиться, так как она уснула на моей руке, лежал, счастливый, что она уже спит. Лежал опять раздвоенный и несчастный, как только может быть несчастен человек.
Я так и заснул и все помнил во сне, что что-то около меня, что-то очень хрупкое, ценное, и что достаточно малейшего движения, чтобы это что-то разбилось навеки.
Мы и проснулись так, в той же позе и чуть ли не в одно время.
По крайней мере, когда я открыл глаза, сейчас же и она посмотрела на меня, и взгляд ее был свеж, как роса того ясного утра, что смотрело в наше окно.
Она улыбнулась мне той счастливой бессознательной улыбкой, которой улыбаются только без конца охваченные счастьем любви люди.
Она одевалась, напевая свои песенки.
– Вот самая любимая наша песня.
И она запела вполголоса:
Ah, monsieur, si tu n'as pas vu,
Une kermésse dans noire village,
Ah, monsieur, si tu n'as pas vu,
Tu n'a rien vu, ni su, ni connu.[33]
– Ax, надо непременно, чтобы ты когда-нибудь приехал к нам!.. Ах, как там хорошо! Погода всегда вот такая же прекрасная.
Сегодня опять был ясный день. Блеск и аромат его наполняли всю комнату: озабоченно щебетали птицы, доносился глухой шум не успокоившегося еще моря, слышны были энергичные удары сотни топоров, работавших в бухте.
Никита возвратился из города.
Я стеснялся его, но Клотильда быстро освоилась – и у них с Никитой сразу установились такие отношения, как будто все это так и должно было быть. Никита говорил Клотильде «ваше благородие», и в конце концов они вместе принялись за приготовление завтрака.
– Будем завтракать под этим деревом, – сказала Клотильда, показывая на одно из каштановых деревьев.
Мы там и завтракали на виду всей, теперь оживленной бухты.
В бухте уже несколько дней как шла грузка. Группы солдат, офицеров, их жен, детей; у заканчивающейся пристани пароходы, барки; в глубине долины бараки для солдат, бараки для офицеров, к которым вплоть подходило красиво ощебененное шоссе. Целый городок вырос там, где еще недавно стояла только моя палатка, а в дебрях соседнего леса валялся тогда труп несчастного хохла-погонщика. Теперь и там, в лесу, в широкой просеке шоссе, и оживление и говор на нем безостановочно двигающихся эшелонов возвращающихся в Россию войск.
Во всей этой теперешней суетливой пристанской жизни чувствовалось что-то очень упрощенное, домашнее: солдаты грузились, жены офицеров у своих бараков, в домашних костюмах, укладывали или раскладывали свои вещи, возились с детьми; им помогали денщики, то и дело прибегавшие ко мне за молоком, хлебом, яйцами, котлетами, потому что, кроме как у меня, здесь в бухте негде было ничего достать.
– Ваше благородие, опять прибегли: масла просят, – докладывал Никита.
Никита не в убытке, – он получает щедрые «на водку».
Пока жены укладываются, мужья их с шапками на затылке, с расстегнутыми мундирами, в туфлях группами стоят на пристани, наблюдая за нагрузкой, ругаясь за проволочки, за не оконченные еще кое-где пристанские работы. Может быть, теперь они смотрят по направлению моего домика и злобно говорят:
– Ему что? Набил карманы и прохлаждается с мамзелью…
И я был рад, когда после завтрака ничего не подозревавшая о теперешнем моем душевном состоянии Клотильда уехала наконец.
VIIIМне остается уже немного рассказывать.
Все подходило к концу.
Через месяц и мы, последние, возвращались на родину.
Через две недели после описанного в предыдущей главе закрылся, за отсутствием публики, кафешантан.
За это время я несколько раз виделся с Клотильдой, но Бортов был прав, сказав когда-то, что после первого ужина все это кончится.
Это и не кончилось, но лучше бы было, если бы кончилось. Выхода не было. Чем дальше, тем яснее это становилось.
Не верил я и глубокому чувству Клотильды: она все продолжала петь, и я не знаю, как она проводила свое время. Прекрасная, как нежный воздух южной осени, она была и вся сама только этим воздухом.
Так по крайней мере мне казалось, так я думал, сомневался, переходил от отчаяния к вере, и опять перевес брало отчаяние.
IXНет, и окончательно нет: все это должно кончиться и кончится завтра, потому что завтра Клотильда на частном пароходе уезжает в Галац, куда уже приняла ангажемент.
И, конечно, это хорошо. Довольно жить в мире фантазии; она не любит. Если бы она была способна на действительную любовь, если бы это была любовь, разве могла бы она после той ночи возвратиться назад, петь в тот же вечер…
Все равно…
Надо сделать ей подарок на прощанье – и конец всему.
Что ей драгоценности? Да у меня и денег столько нет, чтобы купить что-нибудь порядочное.
Я купил хорошенький кошелек и положил туда десять золотых.
XУтром сегодня я провожаю Клотильду.
Я уклонился и ночь провел один у себя в бухте.
Чужой всему, спокойный и холодный, я еду на катере в город. На пристани я уже вижу вещи Клотильды.
Вот и она в окне гостиницы, спокойная, задумчивая. Увидев меня, она кивнула мне головой, слабо улыбнулась, все такая же равнодушная.
Я и теперь вижу ее в этом окне, в блеске воскресного утра – ее прекрасное детское личико, в рамке чудных волос, ее глаза, задумчивые и грустные.
Когда я вошел в ее комнату, она все еще стояла в той же позе.
Лениво оглянулась, лениво, как уронила, сказала «пора», машинально надела шляпу, машинально пошла к двери, даже не поздоровавшись со мной.
Это обидело и еще более расхолодило меня: на что я ей, и к чему, конечно, играть ей теперь со мной?
Я ехал с ней на катере чужой, чопорный, деревянный.
Она сперва не замечала ничего, о чем-то задумавшись, но потом, оглянувшись на меня, долго смотрела, ловя мой взгляд, и, не поймав, положила свою руку на мою.
– Матросы смотрят, – тихо сказал я, отводя ее руку.
Она покорно сложила свои руки у себя на коленях, и мы молча подъехали к пароходу.
– Перейдем туда на корму, где эти канаты, – торопливо сказала она.
Мы прошли туда. Перед нами, как на ладони, был Бургас, моя бухта: все чужое теперь, как чужая уже была эта Клотильда, которая через несколько минут навсегда исчезнет с моего горизонта, как и я исчезну с ее.
– Здесь никого нет…
Клотильда бросилась мне на шею. К чему все это? Я поборол себя, обнял, поцеловал ее и с неприятным для себя напряжением сказал, кладя приготовленный кошелек ей в руку:
– Клотильда… здесь немного… на твои дорожные расходы…
И только сделав и сказавши это, я почувствовал всю неловкость сделанного мною, – почувствовал в ней, в ее взгляде, ее движении, которым она не дала мне положить кошелек ей в руку.
Я совершенно растерялся, положил кошелек где-то на свертке канатов и, так как в это время уже раздавался третий свисток, торопливо поцеловав ее, бросился к трапу.
Она даже не провожала меня: все кончилось, и кончилось очень пошло и глупо.
Может быть, обиделась она, что я мало даю?.. Опытной рукой коснувшись кошелька, она, конечно, могла сразу определить, сколько там. Но откуда же я мог дать больше? Э, все равно…
Я в лодке, и пароход уже проходит мимо нас. Вот место, где мы стояли с Клотильдой… Клотильда и теперь там… она плачет?.. Слезы… Да, слезы льются из ее глаз. Она стоит неподвижная, она не видит меня, она смотрит туда, где моя бухта… Боже мой, неужели я ошибался и она любит?
– Клотильда!..
Поздно…
В блеске дня она стоит там на высоте и все дальше и дальше от меня. Только лазоревый след винта расходится и тает в безмятежном покое остального моря.
Все недосказанное, все проснувшееся – что во всем этом теперь?
И я могу еще жить, двигаться? И надо сходить с баркаса, идти опять по этой набережной, где только что еще лежали ее вещи, – видеть окно, где стояла она, окно, теперь пустое, как взгляд вечности на жалкое мгновение, в котором что-то произошло… жило… и умерло… умерло…
– Моя мать умерла, – встретил меня Бортов.
«Хорошо умереть», – мертвым эхом отозвалось в моей душе.
– Хорошо для нее, – ответил Бортов, как будто услышав мою мысль. Бортов спокоен, уравновешен.
– Теперь не буду тянуть с делом, – в две недели все отчеты покончу.
Он меняет разговор:
– Проводили Клотильду?
– Проводил.
– Берта говорит, что она уехала в долгу как в шелку. После той поездки к вам она ведь всю практику бросила. Берта все время кричала ей: «Дура, дура…» Зла она на вас и говорит: «Только я поймаю его, я ему все глаза выцарапаю за то, что испортил бедную девушку».
«Да не мучьте же меня», – хотел я крикнуть, но не крикнул, стиснув железными тисками свое сердце, чтобы не кричать, не выть от боли. Я только бессильно сказал Бортову:
– Позвольте мне теперь уехать к себе, – вечером или завтра я приеду.
Я вышел, ничего не помня, ничего не сознавая.