Иван Гончаров - Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах. Том. 7
Он вскочил и в мучительном раздумье стоял.
Какое мщение? Бежать к бабушке, схватить ее и привести сюда, с толпой людей, с фонарями, осветить позор и сказать: «Вот змея, которую вы двадцать три года грели на груди!..»
Он махнул рукой и приложил ее к горячему лбу.
«Подло, Борис! – шептал он себе, – и не сделаешь ты этого! Это было бы мщение не ей, а бабушке, всё равно что твоей матери!..»
Он уныло опустил голову, потом вдруг поднял ее и с бешенством прыгнул к обрыву.
«А там совершается торжество этой тряпичной страсти – да, да: эта темная ночь скрыла поэму любви! – он презрительно засмеялся. – Любви! – повторил он. – Марк! блудящий огонь, буян, трактирный либерал! Ах! сестрица, сестрица! уж лучше бы вы придерживались одного своего поклонника, – ядовито шипел он, – рослого и красивого Тушина! у того – и леса, и земли, и воды, и лошадьми правит, как на олимпийских играх! А этот!»
Он с трудом перевел дух.
«Это наша “партия действия”! – шептал он, – да, из кармана показывает кулак полициймейстеру, проповедует горничным да дьячихам о нелепости брака, с Фейербахом и с мнимой страстью к изучению природы вкрадывается в доверенность женщин и увлекает вот этаких слабонервных умниц!.. Погибай же ты, жалкая самка, тут, на дне обрыва, как тот бедный самоубийца! Вот тебе мое прощание!..»
Он хотел плюнуть с обрыва – и вдруг окаменел на месте. Против его воли, вопреки ярости, презрению, в воображении – тихо поднимался со дна пропасти и вставал перед ним образ Веры в такой обольстительной красоте, в какой он не видал ее никогда!
622
У ней глаза горели, как звезды, страстью. Ничего злого и холодного в них, никакой тревоги, тоски: одно счастье глядело лучами яркого света. В груди, в руках, в плечах, во всей фигуре струилась и играла полная, здоровая жизнь и сила.
Она примирительно смотрела на весь мир. Она стояла на своем пьедестале, но не белой, мраморной статуей, а живою, неотразимо-пленительной женщиной, как то поэтическое видение, которое снилось ему однажды, когда он, под обаянием красоты Софьи, шел к себе домой и видел женщину-статую, сначала холодную, непробужденную, потом видел ее преображение из статуи в живое существо, около которого заиграла и заструилась жизнь, зазеленели деревья, заблистали цветы, разлилась теплота…
И вот она, эта живая женщина, перед ним! В глазах его совершилось пробуждение Веры, его статуи, от девического сна. Лед и огонь холодили и жгли его грудь, он надрывался от мук и – всё не мог оторвать глаз от этого неотступного образа красоты, сияющего гордостью, смотрящего с любовью на весь мир и с дружеской улыбкой протягивающего руку и ему…
«Я счастлива!» – слышит он ее шепот.
У ног ее, как отдыхающий лев, лежал, безмолвно торжествуя, Марк: на голове его покоилась ее нога… Райский вздрогнул, стараясь отрезвиться.
Его гнал от обрыва ужас «падения» его сестры, его красавицы, подкошенного цветка, – а ревность, бешенство и более всего новая, неотразимая красота пробужденной Веры влекли опять к обрыву, на торжество любви, на этот праздник, который, кажется, торжествовал весь мир, вся природа.
Ему слышались голоса, порханье и пенье птиц, лепет любви и громадный, страстный вздох, огласивший будто весь сад и всё прибрежье Волги…
Он в ужасе стоял, окаменелый, над обрывом, то вглядываясь мысленно в новый, пробужденный образ Веры, то терзаясь нечеловеческими муками, и шептал бледный: «Мщение, мщение!»
А кругом и внизу всё было тихо и темно. Вдруг, в десяти шагах от себя, он заметил силуэт приближающейся к нему от дома человеческой фигуры. Он стал смотреть.
– Кто тут? – с злостью спросил он.
– Это я… я…
623
– Кто? – повторил он еще злее.
– M-r Boris, это я… Pauline.
– Вы! Что вам надо здесь?
– Я пришла… я знаю… вижю… вы хотите давно сказать… – шептала Полина Карповна таинственно, – но не решаетесь… Du courage!1 здесь никто не видит и не слышит… Esperez tout…2
– Что «сказать» – говорите!
– Que vous m’aimez, о, я давно угадала… n’est-ce-pas? Vous m’avez fui… mais la passion vous a ramené ici…3
Он схватил ее за руку и потащил к обрыву.
– Ah! de grâce! Mais pas si brusquement… qu’est-ce que vous faites… mais laissez donc!..4 – завопила она в страхе и не на шутку испугалась.
Но он подтащил ее к крутизне и крепко держал за руку.
– Любви хочется! – говорил он в исступлении, – вы слышите, сегодня ночь любви… Слышите вздохи… поцелуи? Это страсть играет, да, страсть, страсть!..
– Пустите, пустите! – пищала она не своим голосом, – я упаду, мне дурно…
Он пустил ее, руки у него упали, он перевел дух. Потом взглянул на нее пристально, как будто только сейчас заметил ее.
– Прочь! – крикнул он и, как дикий, бросился бежать от нее, от обрыва, через весь сад, цветник, и выбежал на двор.
На дворе он остановился и перевел дух, оглядываясь по сторонам. Он услыхал, что кто-то плещется у колодезя: Егорка, должно быть, делал ночной туалет, полоскал себе руки и лицо.
– Принеси чемодан, – сказал он, – завтра уезжаю в Петербург!
И сам налил себе из желоба воды на руки, смочил глаза, голову – и скорыми шагами пошел домой.
Он выбегал на крыльцо, ходил по двору в одном сюртуке, глядел на окна Веры и опять уходил в комнату,
624
ожидая ее возвращения. Но в темноте видеть дальше десяти шагов ничего было нельзя, и он избрал для наблюдения беседку из акаций, бесясь, что нельзя укрыться и в ней, потому что листья облетели.
До света он сидел там как на угольях – не от страсти: страсть как в воду канула. И какая страсть устояла бы перед таким «препятствием»! Нет, он сгорал неодолимым желанием взглянуть Вере в лицо, новой Вере, и хоть взглядом презрения заплатить этой «самке» за ее позор, за оскорбление, нанесенное ему, бабушке, всему дому, «целому обществу, наконец, человеку, женщине!»
«Люби открыто, не крадь доверия, наслаждайся счастьем и плати жертвами, не играй уважением людей, любовью семьи, не лги позорно и не унижай собой женщины!» – думал он. «Да, взглянуть на нее, чтоб она в этом взгляде прочла себе приговор и казнь, – и уехать навсегда!»
Он трясся от лихорадки нетерпения, ожидая, когда она воротится. Он, как барс, выскочил бы из засады, загородил ей дорогу и бросил бы ей этот взгляд, сказал бы одно слово… Какое?
Он чесал себе голову, трогал лицо, сжимал и разжимал ладони и корчился в судорогах, в углу беседки. Вдруг он вскочил, отбросил от себя прочь плед, в который прятался, и лицо его озарилось какою-то злобно-торжественной радостью, мыслью или намерением.
«Это сама судьба подсказала!» – шептал он и побежал к воротам.
Они были еще заперты: он поглядел кругом и заметил огонек лампады в комнате Савелья.
Он постучал в окно его, и когда тот отворил, велел принести ключ от калитки, выпустить его и не запирать. Но прежде забежал к себе, взял купленный им porte-bouquet и бросился в оранжерею, к садовнику. Долго стучался он, пока тот проснулся, и оба вошли в оранжерею.
Начинало рассветать. Он окинул взглядом деревья, и злая улыбка осветила его лицо. Он указывал, какие цветы выбрать для букета Марфиньки: в него вошли все, какие оставались. Садовник сделал букет на славу.
– Мне нужен другой букет… – сказал Райский нетвердым голосом.
– Этакий же?
625
– Нет… из одних померанцевых цветов… – шептал он и сам побледнел.
– Так-с: ведь одна барышня-то у Татьяны Марковны невеста! – догадался садовник.
– Есть у тебя стакан воды… – спросил Райский. – Дай пить!
Он с жадностью выпил стакан, торопя садовника сделать букет. Наконец тот кончил. Райский щедро заплатил ему и, завернув в бумагу оба букета, осторожно и торопливо понес домой.
Нужно было узнать, не вернулась ли Вера во время его отлучки. Он велел разбудить и позвать к себе Марину и послал ее посмотреть, дома ли барышня или «уж вышла гулять».
На ответ, что «вышли», он велел Марфинькин букет поставить к Вере на стол и отворить в ее комнате окно, сказавши, что она поручила ему еще с вечера это сделать. Потом отослал ее, а сам занял свою позицию в беседке и ждал, замирая – от удалявшейся, как буря, страсти, от ревности и будто еще от чего-то… жалости, кажется…
Но пока еще обида и долго переносимая пытка заглушали всё человеческое в нем. Он злобно душил голос жалости. И «добрый дух» печально молчал в нем. Не слышно его голоса: тихая работа его остановилась. Бесы вторглись и рвали его внутренность.
Райский положил щеку на руку, смотрел около и ничего не видел, кроме дорожки к крыльцу Веры, чувствовал только яд лжи, обмана.
– Мне надо застрелить эту собаку, Марка, или застрелиться самому: да, что-нибудь одно из двух, но прежде сделаю вот это третье… – шептал он.
Он, как святыню, обеими руками, держал букет померанцевых цветов, глядя на него с наслаждением, а сам всё оглядывался через цветник – к темной аллее, а ее всё нет!
Совсем рассвело. Пошел мелкий дождь, стало грязно.
«Не послать ли им два зонтика?» – думал он с безотрадной улыбкой, лаская букет и нюхая его.