Ги Мопассан - Наследство
— Господин Маз? Вот как?
И вдруг покраснела до корней волос, сама не зная почему. Она столько слышала о нем, о его светских манерах, его успехах у женщин, — в министерстве он слыл неотразимым сердцеедом, — что ее давно уже искушало желание с ним познакомиться.
— Вот увидишь, — продолжал Кашлен, потирая руки, — какой это молодец и красавец мужчина, рослый, как гвардеец, не то что твой муженек, да!
Она ничего не ответила, смутившись, точно кто-то мог угадать, что она не раз мечтала о Мазе.
К воскресному обеду готовились так же старательно, как некогда в ожидании Лезабля. Кашлен подробно обсуждал меню, заботясь о том, чтоб не ударить лицом в грязь; и, словно смутная надежда затеплилась в его душе, он даже повеселел, успокоенный какой-то сокровенной мыслью, вселявшей в него уверенность.
Весь воскресный день он суетился, следя за приготовлениями, в то время как Лезабль сидел над спешной работой, принесенной им накануне из министерства. Дело происходило в начале ноября. Новый год был не за горами.
В семь часов, веселый и оживленный, явился Маз. Он вошел просто, естественно, как к себе домой, и, сказав какую-то любезность, преподнес Коре большой букет роз. Он добавил с непринужденностью человека, привыкшего вращаться в обществе:
— Мне кажется, сударыня, что я уже немного с вами знаком, что я знал вас еще маленькой девочкой: ведь столько лет я слышу о вас от вашего отца.
Увидев цветы, Кашлен воскликнул:
— Вот это галантно!
А Кора припомнила, что Лезабль в тот день, когда впервые пришел к ним, цветов не принес. Гость, видимо, чувствовал себя превосходно, он простодушно шутил, как человек, неожиданно оказавшийся в кругу старых друзей, и сыпал любезностями, от которых у Коры горели щеки.
Он нашел ее весьма и весьма соблазнительной. Она его — неотразимым. После его ухода Кашлен спросил:
— Ну что? Хорош? А какой, должно быть, повеса! Недаром от него все женщины без ума!
Кора, более сдержанная, нежели отец, все же призналась, что Маз «очень любезен и не такой ломака, как она ожидала».
Лезабль, казавшийся менее утомленным и не столь унылым, как обычно, тоже согласился, что раньше имел «превратное представление» о сослуживце.
Маз стал бывать у них, сначала изредка, затем все чаще. Он нравился решительно всем. Его зазывали, за ним ухаживали. Кора стряпала для него любимые блюда. Вскоре трое мужчин так подружились, что почти не расставались.
Новый друг дома нередко доставал ложу через редакции газет и возил все семейство в театр.
После спектакля возвращались ночью, пешком, по многолюдным улицам и расставались у дверей супругов Лезабль. Маз и Кора шли впереди, нога в ногу, плечом к плечу, мерно покачиваясь в едином ритме, словно два существа, созданные, чтобы бок о бок пройти через всю жизнь. Они разговаривали вполголоса, превосходно понимая друг друга, смеялись приглушенным смехом, и время от времени Кора, оборачиваясь, бросала взгляд на отца и мужа, которые шли позади.
Кашлен не сводил с них благосклонного взора и, подчас забывая, что обращается к зятю, замечал:
— Как, однако, они оба хорошо сложены. Приятно на них поглядеть, когда они рядом.
Лезабль спокойно отвечал:
— Они почти одного роста.
И, счастливый тем, что сердце его бьется не столь учащенно, что он меньше задыхается при быстрой ходьбе и вообще чувствует себя молодцом, он забывал понемногу свою обиду на тестя, кстати, в последнее время прекратившего свои ядовитые шуточки.
К Новому году Лезабль получил повышение и ощутил по этому поводу радость столь бурную, что, придя домой, впервые за полгода поцеловал жену. Казалось, она была этим сильно смущена и озадачена, словно он позволил себе какую-то непристойность, и взглянула на Маза, явившегося с новогодними поздравлениями. Он тоже пришел в замешательство и отвернулся к окну, как человек, не желающий ничего замечать.
Но вскоре злобная раздражительность снова овладела Кашленом, и он, как прежде, стал терзать зятя своими издевками. Временами он даже нападал на Маза, словно считая его также виновным в нависшей над его семьей катастрофе, которая надвигалась с каждой минутой.
Одна только Кора казалась вполне спокойной, вполне счастливой, довольной, как будто она забыла о столь близком и угрожающем сроке.
Наступил март. По-видимому, всякая надежда была потеряна, ибо двадцатого июля истекало три года со дня смерти тетушки Шарлотты.
Ранняя весна одела землю цветами, и в одно из воскресений Маз предложил своим друзьям прогуляться по берегу Сены и нарвать под кустами фиалок.
Они отправились с утренним поездом и сошли в Мезон-Лафите. Оголенные деревья еще содрогались от зимнего холода, но в сверкающей зелени свежей травы уже пестрели белые и голубые цветы; тонкие ветви фруктовых деревьев на склонах холмов, покрытые распустившимися почками, казалось, были увешаны гирляндами роз.
Сена, унылая и мутная от недавних дождей, тяжело катила свои воды между высокими берегами, размытыми весенним паводком; а луга, нагретые теплом первых солнечных дней, напоенные влагой и словно умытые, источали едва уловимый запах сырости.
Гуляющие разбрелись по парку. Кашлен, сумрачный и еще более подавленный, нежели обычно, разбивал тростью комья земли, с горечью размышляя о грозящей им непоправимой беде. Лезабль, такой же мрачный, как и тесть, шел с опаской, боясь промочить ноги в траве; его жена и Маз рвали цветы. Кора была бледна и казалась утомленной; ей уже несколько дней нездоровилось.
Она очень скоро устала и предложила где-нибудь позавтракать. Они добрались до небольшого ресторанчика под сенью старой, полуразрушенной мельницы, неподалеку от реки; в беседке, на грубом деревянном столе, покрытом двумя полотенцами, им подали завтрак, какой обычно подают парижанам, отправляющимся за город на прогулку.
Они поели хрустящих жареных пескарей, отведали говядины с картофелем, и салатница, наполненная зелеными листьями, уже переходила из рук в руки; вдруг Кора вскочила и, зажимая салфеткой рот, побежала к берегу.
Встревоженный Лезабль спросил:
— Что это с ней?
Маз покраснел и растерянно пробормотал:
— Не знаю... не знаю... она... ей... она была совсем здорова.
Озадаченный Кашлен так и остался сидеть с поднятой вилкой, на которой повис листик салата.
Вдруг он поднялся, стараясь отыскать глазами дочь, и увидел, что она стоит, прислонившись головой к дереву, и ей дурно. У Кашлена подкосились ноги от внезапного подозрения, и он повалился на стул, кидая растерянные взоры на обоих мужчин, которые казались одинаково смущенными. Кашлен вопрошал их тревожным взглядом, не решаясь заговорить, обезумев от мучительной надежды.
Четверть часа протекло в глубоком молчании. Потом, едва волоча ноги, явилась побледневшая Кора. Никто не задавал ей вопросов: казалось, каждый угадывал счастливое событие, о котором неловко было говорить и, сгорая от нетерпения все разузнать, страшился о нем услышать. Только Кашлен спросил:
— Тебе лучше?
Кора ответила:
— Да, спасибо, это пустяки. Но давайте вернемся пораньше, у меня разболелась голова.
На обратном пути она опиралась на руку мужа, словно намекая этим на какую-то тайну, которую она пока не осмеливалась открыть.
Расстались на вокзале Сен-Лазар. Маз, сославшись на неотложное дело, о котором он чуть не позабыл, пожал всем на прощание руку и откланялся.
Как только они остались одни, Кашлен спросил у дочери:
— Что это с тобой случилось за завтраком?
Сначала Кора ничего не ответила. Затем, после некоторого колебания,сказала:
— Так, ничего, пустяки. Просто небольшая тошнота.
Походка у нее была томная, на губах играла улыбка. Лезаблю было не по себе. Охваченный смятением, одержимый смутными и противоречивыми чувствами, снедаемый жаждой роскоши и глухой яростью, затаенным стыдом и трусливой ревностью, он походил на человека, который, проснувшись поутру, зажмуривает глаза, чтоб не видеть солнечного света, пробивающегося сквозь занавески и ослепительной полосой как бы рассекающего его постель.
По приходе домой Лезабль заявил, что его ждет неоконченная работа, и закрылся у себя в комнате.
Тогда Кашлен, положив дочери руку на плечо, спросил:
— Ты что, беременна?
Она прошептала:
— Кажется, да. Уже два месяца.
Не успела она договорить, как отец подскочил от радости и принялся отплясывать уличный канкан — воспоминание о далеких армейских днях. Он дрыгал ногами и притопывал, несмотря на толстый живот, так, что стены дрожали. Столы и стулья плясали, посуда звенела в буфете, люстра вздрагивала и качалась, как корабельный фонарь.
Кашлен схватил в объятия свою нежно любимую дочь и стал целовать ее как одержимый; потом, ласково похлопав ее по животу, воскликнул:
— Ну, наконец-то! Ты сказала мужу?
Внезапно оробев, она пролепетала:
— Нет... еще... я... я хотела подождать.