Карел Чапек - Жизнь и творчество композитора Фолтына
Фольтэн покраснел и снова судорожно глотнул.
— А если подписать так, — слабо защищался он: — «По драме Геббеля — Бэда Фольтэн».
— Не делайте этого, — предостерег его я. — С Геббелем там сейчас такое творят, что это вопиет к небу; казнить за это надо. Давайте я лучше сразу брошу это в огонь.
Он вырвал у меня рукопись и прижал к груди, как величайшую драгоценность.
— Только посмейте, вы! — завопил он; глаза его горели отчаянной ненавистью. — Это моя Юдифь! Моя! Это мое, мое видение. И совсем неважно, что… что…
— Что это уже кто-то написал, не так ли?
Я видел, что ему абсолютно недоступна, так сказать, моральная сторона проблемы, что он по-детски влюблен в свою Юдифь; он мог бы покончить с собой, если бы кто-нибудь доказал ему, что он заблуждается. Я пожал плечами.
— Возможно, вы правы, Фольтэн. Когда человек что-то любит, оно в известной мере принадлежит ему. Я вам вот что предложу. Я буду продолжать считать ваше либретто плагиатом и жульничеством, а вы считайте меня идиотом или чем хотите, и все.
Он ушел от меня глубоко оскорбленный. С того времени он не называл меня иначе как литературным блохоловом, педантом-калекой и еще не знаю как. Что правда, то правда: ненавидеть он умел, как истинный литератор. В этом с ним не мог сравниться никто.
7
ВАША АМБРОЖ
Было нас трое бедных ребят: скрипач Прохазка, именуемый Ладичка, толстый и заспанный Микеш, по прозвищу Папочка, и я; мы учились в консерваторской школе по классу композиции, и только одному богу известно, чем были живы — скорей всего тем, что брали друг у дружки взаймы одну двадцатикронную купюру, которую в один счастливый вечер Палочка заработал за роялем в каком-то ночном заведении.
Однажды нас позвал наш обожаемый учитель и мэтр и радостно объявил:
— Юноши, я, кажется, нашел для вас мецената!
Оказывается, к нему явился один состоятельный «друг искусства» и сказал, что хотел бы поддерживать материально двух-трех талантливых начинающих композиторов. Сто пятьдесят крон в месяц, мальчики, сказал профессор; конечно, не так много, но все будет зависеть от того, как вы себя поставите — со временем это может принести больше. Так что, босяки, не посрамите меня, закончил старый добряк в умилении, и ведите себя прилично! Помните, что ваши воротнички всегда должны быть чистыми, а шляпу нельзя класть на рояль. Короче, бегите скорей представляться!
Мы помчались во все лопатки. Еще бы! Сто пятьдесят крон — это был невероятный дар небес. Когда мы позвонили у дверей пана Фольтэна, у нас было ощущение, будто нас целое стадо, целый табун многообещающих композиторов в черных обшарпанных костюмах, и мы изо всех сил старались сделаться потоньше, чтобы нас казалось меньше. Горничная в белом фартучке провела нас к пану Фольтэну. Он сидел за огромным письменным столом в шитом золотом парчовом халате и что-то писал. Он поднял голову, надел очки — от чего стал выглядеть старше и строже — и начал внимательно рассматривать нас по очереди. Очевидно (не знаю только почему), наш вид его удовлетворил, потому что он дружески кивнул нам и промолвил:
— Так это вы? Мне вас рекомендовал ваш учитель. Это великий артист, господа! Великий артист и великий человек!
Мы забормотали, что да, конечно, разумеется. Пан Фольтэн позвонил и встал. Я испугался, что мы что-то не так сделали и нас сейчас выбросят вон; Папочка в волнении сопел, а Ладичка, широко раскрыв глаза, рассматривал эту бархатную комнату. Но нас не выгнали, просто вошла та бойкая горничная и сделала книксен, совсем как в театре.
— Анни, принесите господам чай, — приказал пан Фольтэн. — Садитесь, господа; сюда, пожалуйста.
Мы забормотали, что нам очень нравится стоять, но все-таки пришлось сесть; в таких креслах мы никогда не сидели. Папочка погрузился в кресло так глубоко, что со страху прямо окаменел. Ладичка не знал, куда девать свои длинные ноги, а я взял на себя смелость заговорить, Для начала несмело откашлявшись. Пан Фольтэн бросился в свое кресло и сложил кончики длинных пальцев.
— Великий мастер, — повторил он еще раз. — Я поздравляю вас, господа, с таким учителем. Вообще, посвятить себя искусству — это прекрасный жизненный путь. Прекрасный… и трудный. Уж кто-кто, а я знаю, какое это испытание — быть артистом.
Длинными пальцами он провел по волосам.
— Вы должны быть готовы к суровой жизни, полной самоотречения…
Папаша Микеш испуганно моргал, а Ладичка водил глазами по коврам и занавескам. Пан Фольтэн говорил о непонимании, с которым встречается великий художник, а я изредка издавал какие-то звуки, выражающие согласие. Тут вошла горничная, неся огромный поднос. Ладичка рванулся к ней навстречу, чтобы галантно его подхватить, но, наверно, этого не надо было делать, потому что она, не обратив на него никакого внимания, поставила поднос перед нами. Отродясь мы такой роскоши не видали: чашки тончайшего фарфора, какие-то хрупкие тарелочки, чайничек с заваркой, чайник с кипятком, графинчик с ромом, другой графин с лимонной водой, блюдо с бутербродами, тарелка с бисквитами, вазочка с конфетами и не знаю что еще, — и все это горничная выставляла перед нами на стол. Ладичка совершенно бесстыже разглядывал ее своими большими поэтическими глазами, и вид у него был такой, будто он вот-вот возьмет ее за руку. Папочка, потрясенный, перестал дышать и только пинал меня под столом, и я один поддерживал разговор, временами произнося «да».
— Прошу вас, господа, — пригласил нас пан Фольтэн и сам стал разливать чай. — Покрепче? Не очень?
Мы в тот день еще не ели; Папочка протянул руку к бутербродам и уже нес ко рту кусок хлеба, щедро нагруженный ветчиной и лососиной. Я еле-еле успел его пнуть, чтоб обождал. Пан Фольтэн между тем налил чаю и медленно мешал его серебряной ложечкой; сахару он не положил. Я сделал то же самое. Папочка в замешательстве положил свой бутерброд на кружевную салфетку, чтоб не испачкать тарелочку, и тоже начал мешать. Пан Фольтэн задумчиво мешал чай и продолжал говорить о тяжелой доле артиста в наше время. Он взял маленькое печеньице и, откусывая его крошечными кусочками, запивал горьким чаем. Я сделал то же самое — тоже откусывал печенье и запивал горьким чаем. Папочка бросил на меня вопросительный взгляд и тоже взял печенье. Я думаю, мы произвели на пана Фольтэна благоприятное впечатление. Но тут Ладичка вдруг вышел из своего восторженного оцепенения, добавил в чай рому и начал набивать брюхо бутербродами. К сожалению, я не мог до него дотянуться под столом. Я всегда считал, что скрипачи совершенно не умеют себя вести и слишком много о себе думают. Увидев это, Папочка опять взял свой бутерброд и откусил. Наверно, он не должен был этого делать, потому что пан Фольтэн смерил его взглядом и сказал:
— Так вы пианист, пан… пан?..
Несчастный Папочка покраснел, заглотнул полбутерброда, а оставшуюся половину снова положил на салфетку.
— Микеш, — сказал он сдавленным голосом. — Да.
Пан Фольтэн некоторое время его расспрашивал, а Ладичка спокойно пожирал бутерброд за бутербродом. Затем настала моя очередь: пан Фольтэн очень любезно спросил, откуда я родом, кем был мой отец, какая музыка мне больше всего нравится и так далее, словом, вопросы соответствовали моему возрасту. Потом он посмотрел на Ладичку. Ладичка встал, потянулся, как сытая кошка, и как ни в чем не бывало пошел к роялю, где лежала темно-коричневая скрипка; он взял ее в руки, с видом эксперта подергал легонько струны и небрежно так бросил:
— Миттенвальдская?
Это было первое слово, которое он произнес. Пан Фольтэн просиял.
— О, да. Собственноручная работа мастера Маттиаса Клотца. Минутку, я покажу вам ее паспорт.
Мы с Микешем переглянулись. Погоди, Ладичка, мы тебе это попомним! А Ладичка Прохазка между тем сунул скрипочку под подбородок, пару раз проехался по струнам смычком и заиграл. Песню де Фальи. Да, Ладичка умел себя вести в высшем обществе — прямо будто век общался с меценатами. Пан Фольтэн опустился в кресло и слушал с закрытыми глазами, одобрительно кивая головой.
— Хорошо, — сказал он под конец. — А свое что-нибудь?.. Ладичка, не моргнув глазом, стал играть свои вариации на детские темы. Сыграв три, он сказал: «Вот так», положил скрипку и опять навалился на бутерброды. Пан Фольтэн взглянул на меня. Я мигом очутился за роялем и мужественно исполнил свое «Анданте»; теперь-то я знаю, что в нем было довольно много цитат из нашего дорогого учителя, но тогда я очень гордился своим опусом № 3. Потом наступила очередь нашего гениального Папочки. Он волновался невероятно и довольно скверно исполнил свою блестящую «Чакону» с великолепной главной темой. Пан Фольтэн не сказал на это ничего. Признаюсь, мне это было немножко неприятно; конечно, Папочка играл в тот день препаршиво, и при каждой ошибке щеки его морщились, как у толстого младенца, который вот-вот заревет, но его «Чакона» была такая кристальная вещичка, что кто хоть немножко понимает музыку… впрочем, кто ее действительно понимает?