Поль Бурже - Ученик
Следовательно, виноват философ! И, в довершение всего; меня еще делают материалистом! Меня, доказавшего, что материи не существует!» Философ пожал плечами. Но вдруг новый образ возник в его представлении — Мариюс Дюмулен, молодой ассистент из Коллеж де Франс, которого он ненавидел больше всего на свете. Одновременно он увидел перед собой — так, словно бы эти строки уже были напечатаны в каком-нибудь благонамеренном журнале, — некоторые выражения, близкие сердцу этого присяжного сторонника спиритуалистической философии: «Гибельные доктрины… Умственный яд, источаемый перьями писак, о которых хотелось бы думать, что они не ведают, что творят… Позорная проповедь рекламной и насквозь прогнившей психологии…» «Да, — с горечью подумал Адриен Сикст, — если этот тип не воспользуется тем, что судьба сделала одного из моих учеников убийцей, он не будет самим собой… Ну конечно во всем виновата психология!» Тут следует заметить, что Мариюс Дюмулен был тем самым критиком, который при выходе в свет «Анатомии воли» указал на весьма досадную ошибку, имевшуюся в этой книге. Дело в том, что Адриен Сикст основывал одно из своих самых остроумных положений на открытии некоего немецкого ученого, которое он принял за чистую монету, в то время как потом выяснилось, что это открытие по меньшей мере сомнительно. В своей статье Дюмулен подчеркнул этот промах великого аналитика с иронической и малопочтительной резкостью. Как бы то ни было, автор «Анатомии воли», обычно, не считавший нужным отвечать на критические статьи, на этот раз решил ответить. Признавая, что он стал жертвой излишней доверчивости, он без большого труда доказал, что эта частная подробность не имеет особого значения для его концепции в целом. Все же он навеки затаил обиду на спиритуалиста, и тем более жгучую, что мог отнести ее за счет своего презрения к этому малопочтенному человеку, скомпрометировавшему искренность Своих убеждений самым низкопробным стремлением к академическим почестям и теплым местечкам. «Я как бы слышу его, — сокрушался философ. — Но то, что он может сказать о, моих книгах, это еще полбеды. А вот психология! Психология! Ведь это наука, от которой зависит будущее нашей страны…» Как видит читатель, философ, подобно многим другим создателям научных систем, дошел до того, что свою доктрину стал считать центром мира. Он рассуждал приблизительно так: если мы возьмем какой-нибудь исторический факт, то что является его основной причиной? Общее состояние умов. Это состояние умов в свою очередь есть плод господствующих в данное время идей. Например, французская революция целиком вытекает из ложной концепции о человеке, источник которой — в картезианской философии. Отсюда Сикст делал- вывод, что для того чтобы изменить ход исторических событий, необходимо прежде всего отказаться от нашего представления о человеческой душе и заменить его точными научными данными, а это должно привести к новым основам воспитания и новой политике. Самое любопытное заключается в том, что такие теории превратили этого атеиста в не менее пламенного сторонника монархии, чем какой-нибудь Бональд или Жозеф де Местр. По этому, возмущаясь против Дюмулена, он был совершенно искренне убежден, что это возмущение вызвано препятствием, лежащим на пути к общественному благу. Философ пережил немало неприятных минут, представляя себе, что его ненавистный противник может использовать газетные сообщения о смерти Шарлотты де Жюсса в качестве коварной вылазки против современной науки о мышлении. «Неужели снова отвечать ему?» — спрашивал себя Сикст, уже не сомневавшийся в грядущей атаке противника.
«Да, — сказал он сам себе вслух, — я отвечу, и отвечу так, что ему не поздоровится».
Сикст уже дошел до Собора Парижской богоматери и тут остановился, чтобы полюбоваться этим замечательным памятником зодчества. Древний собор всегда олицетворял для него туманный характер — немецкой души, которому он мысленно противопоставлял ясность эллинского духа, воплощенного в Парфеноне. Фото графию античного храма он некогда часами рассматривал в нансийской библиотеке. Такова была его манера воспринимать искусство. Внезапное воспоминание о Германии изменило ход его мыслей. Неволь но он подумал о Гегеле, об учении о тождестве противоречий, потом о теории эволюции, родившейся из этого учения. Теория эволюции слилась в его рассуждениях с вопросами, которые только что волновали его, и, снова зашагав вдоль набережной, он уже стал подыскивать аргументы против предполагаемого выступления Дюмулена в связи с делом Грелу. Впервые после разговора со следователем драма, разыгравшаяся в замке Жюсса-Рандон, представилась ему реальным событием, так кат? теперь он подошел к ней реальной стороной своей природы, вооружившись всеми своими способностями психолога. Он уже забыл о Дюмулене и о возможных неприятностях, связанных с поездкой в Риом, и был теперь всецело занят моральной проблемой, которую ставило перед ним это преступление. А. между тем ему следовало бы задать себе такой вопрос: действительно ли Робер Грелу убил мадемуазель де Жюсса? Но философ даже не останавливался на этом; он находился во власти обычной ошибки мыслителей, которые, сами того не сознавая, лишь кое-как проверяют данные, служащие им для умозаключений. Факты для них — лишь материал для теоретических построений, и они охотно видоизменяют этот материал, чтобы было проще строить философские положения. Наш философ тоже с увлечением подхватил формулу, которой удобно ч было объяснить всю драму. «Молодой человек в порыве ревности убил предмет своей страсти… Вот еще одно блестящее доказательство моей теории, что инстинкт разрушения просыпается у самца одновременно с половым инстинктом…» Именно основываясь на этом положении, Адриен Сикст и написал в своей «Теории страстей» смелую главу об аберрациях полового чувства. «Чтобы объяснить этот факт, достаточно проследить атавистическое проявление у цивилизованного человека жестокого животного инстинкта… Хорошо было бы также изучить наследственность убийцы…» Сикст силился представить себе образ Робера Грелу, но ему удавалось восстановить в памяти только те черты, которые как бы подтверждали сложившуюся у него гипотезу. «Гм…
Эти слишком блестящие глаза, слишком порывистые движения, решительность, с какою он обратился ко мне, и, наконец, его чересчур возбужденная речь…
Безусловно у этого юноши наблюдается что-то похожее на нервное расстройство. Отец его умер молодым? Вот было бы замечательно, если бы удалось установить, что в его роду есть алкоголики. Будь оно так, этот случай представлял бы собою то, что Легран дю Соль называет скрытой формой эпилепсии. Тогда возможно было бы объяснить и молчание юноши, тогда его запирательство может быть и непредумышленным. В этом ведь и заключается, по мнению дю Соля, различие между эпилептиком и умалишенным. Последний помнит о совершенных им действиях, эпилептик их забывает… Неужели мы имеем дело со скрытой формой эпилепсии?..» Дойдя до этого места своих рассуждений, философ на мгновение даже испытал подлинное удовольствие. По привычке, свойственной людям этой породы, он построил теорию, которую принял за объяснение факта.
Он рассматривал эту теорию со всех сторон, припоминал различные примеры, приведенные автором замечательного трактата по судебной медицине, и в конце концов так увлекся своими умозаключениями, что даже не заметил, как очутился у Ботанического сада со стороны набережной Сен-Бернар. Он свернул влево и пошел по аллее старых деревьев, искрив ленные стволы которых были опоясаны железными обручами и кое-где залиты цементом. В посвежевшем воздухе носился кисловатый запах, исходивший от диких зверей, которые кружились недалеко отсюда в железных клетках. Этот запах отвлек ученого от "его мыслей, и он стал смотреть на старого черного вепря с огромной головой, стоявшего на тонких ногах и высовывавшего из клетки подвижную и хищную морду со страшными клыками.
«И подумать только, — размышлял ученый, — что мы знаем о себе не больше, чем знает о себе это животное! А то, что мы называем своей личностью, представляет собою таксе смутное, такое темное со знание того, что в нас происходит!» Потом, возвращаясь к Роберу Грелу, он подумал: «Этот молодой человек был занят вопросом о множественности человеческого «я». Кто знает, может быть, у него тоже было смутное ощущение, что в. нем заключено два совершенно различных сознания, — как бы первичное и вторичное состояние, а в конце концов — два разных существа, одно ясное, разумное, добропорядочное, влюбленное в научную работу, — то, которое я знал; и другое — сумрачное, жестокое, импульсивное, то самое, которое и совершило преступление?.. Да, чрезвычайно интересный случай! Какое счастье, что мне пришлось столкнуться с ним…» Философ уже забыл, что, выходя из окружного суда, он сожалел о своем знакомстве с риомским преступником. «Мне на редкость повезло, что представляется возможность изучить характер его матери. Она поможет мне добыть точные данные и о наследственности обвиняемого… Этого-то как раз и не хватает нашей психологии: хороших монографий об умственной конституции великих людей и преступников, которых автор наблюдал бы собственными глазами. Со временем надо будет написать такую монографию».