Мигель Астуриас - Глаза погребённых
— Прости меня, — сказала ей Тонина Сансивар напоследок. — Разбила я твое сердце, но не могла скрыть от тебя, насколько мрачно все это. И только ты можешь исправить дело, если смоешь кровью или огнем «тоно» покойников, подброшенных тебе. Кровью надо смыть, кровью того, кто сделал тебе зло, или огнем, в котором тебе самой придется превратиться в пепел, — поджечь самое себя и сгореть. Когда на человека падает это «тоно», очень трудно от него избавиться. Кровью или огнем! Что касается нас, «тоно» это, как и душа, всегда с нами, оно важнее души, сопровождает нас и после смерти.
Тонина зажгла сигарету — табак в туго завернутом высохшем маисовом листке — и потягивала ее, едва прищурив выпученные глаза, даже веки не прикрывали глаз. Затем назидательным тоном, окутав слова табачным дымом, добавила:
— Когда мы родимся, нам дается душа, и «тоно». И оно более близко нам, чем душа. Сейчас я тебе разъясню. В предчувствии смерти душе становится страшно, и она улетает, уходит, исчезает, до того как труп станет холодным, а «тоно», наоборот, остается, продолжает оставаться с нами, потому что «тоно» — запомни раз и навсегда — это запах животного, данный каждому, каждый христианин пахнет каким-нибудь животным, это и есть запах — его «тоно». Понимаешь?.. (Единственное, что дошло до сознания Клары Марии: вместе с возлюбленным она потеряет все — и душу, и «тоно», все…) И вот тебе, дитя мое, подкинули «тоно» покойника, подкинули под порог, в щель, куда не проникают, уверяю тебя, бедняжка, ни воздух, ни свет, ни солнце, где может лежать все гнилое, все червивое, все окаменевшее, все, что стало прахом несчастных покойников…
Потирая высохшие руки, не выпуская изо рта потухший окурок, Сансивар сказала:
— Вот и сделай вывод. Твое тело как бы разрисовали известкой костей скелета! Ты должна понять, что на тебе «тоно» покойника, и не одного, а многих, многих покойников! Если бы только один был, можно было бы помочь тебе — надо было бы лишь узнать, какое «тоно» было у покойника. Но зло, которое тебе причинили, можно поправить только кровью или огнем. Не давай больше сыпать кладбищенскую землю перед твоей дверью, а если это случится — и мужчину от тебя оторвут, и жизнь свою потеряешь…
Вернувшись домой, она перетащила постель, ночной столик, радио, джутовый коврик, тазик, образ святого Хоакина с младенцем в угол комнаты, к окну, чтобы видеть, что делается перед домом. И если мулат придет еще раз, то уже не уйдет отсюда. Исцарапать его, искусать, изрезать ножом, изрубить мачете, что лежал на кухне, — пока не омоет он своей кровью землю и не смоет «тоно» покойника… и если та, что посылала телеграмму, будет и впредь посылать их, то ей придется посылать их мертвецу, хотя ее, Клару Марию, мертвец совсем не устраивает…
Она погасила электричество и зажгла светильник. Ее возлюбленный спал, изнуренный лихорадкой. Придется разбудить его, чтобы натереть спиртом с хиной, а потом пусть еще поспит, прежде чем идти в комендатуру… Бедный, бедный, он даже пришел в своем лучшем мундире. К каким часам ему нужно быть в комендатуре? Если рано утром, то это не страшно. Однако по радио передают такие сообщения — как это позволили ему уйти? А быть может, он сбежал? Во что-то впутан? В свое время он не добился повышения в чине и, быть может, сейчас представится подходящий случай?.. Она с грустью смотрела на него. Подходящий случай для него и… не для нее… для другой… Если в чем-то попался… Эти военные всегда погибают стоя. Но рисковать сейчас, когда он так болен… И что с ним? Быть может, этот жар не от малярии, может, у него какие-нибудь неприятности? От этого разболелась печенка, а потом расходились нервы. Да, это, должно быть, так. Он во что-то впутан. Что-то он и раньше говорил. Раньше, когда была любовь, а сейчас ее почти уж нет, завтра же и вовсе ничего не останется. Раньше они говорили не так, как потом, когда он приходил, раздевался, ложился… Как животные… конечно, и от слов устаешь, и все всегда кончается одинаково… или… или… быть может, уже не о чем было говорить, совсем как те скоты, которые скалят зубы и полагают, что смеются; которые хватают женщину и считают, что любят; которые, когда они рядом с тобой, думают, что они действительно близки, а на самом деле — аи, боже мой! — дальше, чем луна от солнца. Раньше — да, — он был такой общительный, разговорчивый, рассказывал ей о службе, о карьере, о повышениях, и хотя не дали ему чина выше капитана, он часто с гордостью говаривал: «Для военного жить значит служить! Единственный порок у военного — это служба!»
При этих словах она всегда заливалась хохотом, опрокидываясь навзничь… А совсем недавно, когда она напомнила ему эти слова, он отрезал: «Это я говорил? Я был, должно быть, слишком пьян или слишком юн! Для военного жить значит служить? Ха, то же самое, что быть слугой в ливрее или лакеем, все равно!..»
А если не будить его — просто расстегнуть мундир и рубашку и растереть? Зубы больного выбивали мелкую дробь. Жар сменился ознобом. Она поискала, чем укутать его. Накрыла. Подумала о том, что было бы хорошо приложить к ногам горчичник, следует принять все меры против болезни. А вдруг и в самом деле он замешан в каком-нибудь опасном деле — сейчас все говорят о падении правительства. Галуны нелегко достаются. Разве сможет он, обойденный по службе капитан, получить другой чин, вытягиваясь перед Зевуном или бренча на гитаре с этими Самуэлями, которые так не нравились ей — она и сама не знала почему. А теперь, должно быть, во что-то впутан… Теперь он, пожалуй, станет полковником, не ниже, и его… их… переведут в столицу… Поэтому благоразумнее не напоминать о телеграмме, не заводить скандала… да, да, их переведут в столицу — с ней или с другой, быть может, там ее не достанет «тоно» покойников.
А если послушать радиоприемник — тихонько… Включила и мало-помалу стала усиливать звук… быть может, передадут сообщение… искала, искала, искала… ничего, кроме военных маршей… странно, что в эти часы не передают обычную программу… марши… марши… марши… марши… мар… Забывшись, Клара Мария, вместо того чтобы приглушить звук, увеличила громкость — и ее окатил душ джазовой музыки, напомнив о юном гринго с голубыми глазами. В ту же секунду она выключила радио… Закрыла глаза, а сердце билось — билось в груди…
«Прекрасное имя — Боби Томпсон!.. — подумала она. — Должно быть, уехал. Только поэтому и уступила ему во второй раз… Только поэтому?.. Э-эх, себя обманываешь, ты же ему уступила, потому что он тебе нравится! Нет, нет!.. — Она даже покачала головой, обращаясь сама к себе: — Богом клянусь, что нет! Первый раз — да, не стану отрицать — это было сумасбродство, каприз, захотелось быть с ним, захотелось быть только с ним, «самоизоляция», так, кажется, говорил тот учитель, гнусавенький, которого арестовали за то, что он агитатор, а кого он агитировал, только ораторствовал без конца перед бутылкой спиртного — пить или не пить. Да, в первый раз — да, я чуть сама не позвала юнца-гринго, а вот во второй раз… он ведь уезжал, надо было проститься с ним, как это делают современные люди, под джаз: …vanguard jazz…»[154]
Bye-bye![155] — он, должно быть, уже уехал, далеко, а сейчас остается только вспомнить его — и рядом со своим мужчиной, который уже был не «ее мужчина», он принадлежал другой, а может, и костлявой с косой. Надо смириться с мыслью о потере, если не хочешь страдать и страдать. Смириться? Но на ней заклятие — и в этом виноват мулат, который подбрасывал кости по приказу той, проклятой, пославшей и телеграмму, и останки покойника. По спине побежали ручейки пота. Нет, это не истерика, это слезы. Она плакала всеми своими порами, как плачет душ или лейка… ах! Если бы можно было смыть с себя этим потом, этими рыданиями проклятие могильной земли, тяжелым бременем давящей на ее плечи. В каком-то журнале она читала историю одной мумии. Вот Сансивар, Тонина Сансивар, не сумела или не пожелала объяснить ей научно, что с ней творится, а ведь она обращается в мумию… мумию… она — мумия, а та, другая — живая!.. Быть вместе с мертвыми?.. Что-то об этом говорила ей Тонина Сансивар, говорила под большим секретом, и, быть может, слова ее имели двойной смысл… Прах покойника бросили на нее, чтобы не оставить места живому… ха, ха!.. а у нее хватит места и для всех покойников, и для всех живых!.. Но сейчас не в этом дело, надо принять все меры, чтобы не обратиться в мумию…
Она откинула волосы, упавшие на лицо, и встала. Прежде всего двигаться, не лежать, не сидеть как мумия на краю постели перед выключенным радиоприемником. Жизнь — это движение. Поднимешься — и сердце бьется. Этот мулат, должно быть, бродит тут, рядом, зная, что ее любимый вернулся, и снова попытается подбросить кости покойника. Она быстро подошла к двери и резко распахнула ее. Никого. Вздрагивают звезды в небе. Вздрагивает ее тело. Ночь горячая, влажная, душная. Если она встретит его, то убьет, убьет тем маленьким мачете, что лежит на кухне. А сейчас надо подождать, подождать за дверью, здесь, рядом с деревянным крестом, на котором вырезано сердце Иисусово, и рядом с образком Гуадалупской девы, который подарил ей падресито Феху и который она украсила освященными букетиками. Если встретит мулата, она убьет его — кровью смоет проклятие, висящее над ней. Никого. Никого. Даже не верится. Сердце бьется сильно, и явь уже не кажется явью. Она положила мачете в угол, туда, куда она обычно его прятала; провела рукой по лбу, стараясь успокоиться. Сейчас, кажется, стало лучше. Лучше. Во имя справедливости она чуть было не совершила преступление, но какие законы или кодексы могли бы наказать тех… Разве существует смертная казнь для цех, кто крадет чужую любовь, кто наносит удар в спину? А ведь любовь во много раз важнее, чем жизнь. Разве можно сравнить настоящую любовь, любовь, в которой ты находишь спасение от всех горестей, от будничной жизни, с той любовью, которую изображают в театре или о которой пишут в книгах? Тем серьезнее преступление той, которая покушается на чужую любовь. Тем серьезнее преступление той, которая прибегает к таким средствам ради достижения своей цели. Даже в кино она подобного не видала. Вступить в союз с покойниками, с прахом покойников, с ночью, потому что ночью можно причинить больше зла. Вступить в союз с тенью, с тьмой, с мраком, с кровавым мулатом, которого она прогнала прочь. Дверь ее дома лишь приперта, не закрыта на ключ или на щеколду, чтобы поскорее, одним ударом распахнуть ее и захватить врасплох мулата, если тот опять придет колдовать. На этот раз ему не уйти. Но откуда это предчувствие? Почему ей кажется, что именно этой ночью мулат придет? И она подумала о любимом… Шаги? Она прижалась ухом к двери и замерла, затаив дыхание. Да, ясно слышны шаги. Пусть подойдет… Она не схватила мачете, чтобы броситься на мулата и отрубить ему голову. Она вдруг увидела, что больной, лежа на постели, пытается ногами сбросить простыню… как будто хотел уйти, уйти от нее, уйти к той, которая послала телеграмму. Он что-то бормотал, с кем-то прощался, но слов нельзя было разобрать в лихорадочно дробном стуке зубов.