Михаил Салтыков-Щедрин - Том 11. Благонамеренные речи
— Поросенка за границей днем с огнем не отыщешь! — с знанием дела заявил Сергей Федорыч.
— Им поросенок невыгоден. Я не один раз у Филиппа спрашивал: «Отчего у вас, Филипп, поросенка не подают?» — «А оттого, говорит, что для нас поросенок невыгоден; мы его затем воспитываем, чтоб из него свинья или боров вышел — тогда и бьем!»
— А того не понимает, что свинья — сама по себе, а поросенок — сам по себе.
— Поросеночка, да молочненького, да ежели с неделю еще сливочками подкормить… Это — что же такое!
— Кожица-то у него, ежели он жареный… заслушаешься, как она на зубах-то хрустит!
— А я, признаться, больше люблю вареного… да тепленького, да чтоб сметанки с хренком…
— В Английском клубе, в Москве, в прежние времена повар был… ах, хорошо, бестия, поросят подавать умел!
Опять пауза; все трое смотрят в землю, словно подавленные воспоминаниями. Наконец Павел Матвеич восклицает:
— Ах, заграница! заграница!
Я думал, что этим восклицанием кулинарные воспоминания исчерпаются; но, видно, много накипело в душе у этих людей, и это многое уже не могло держаться под спудом ввиду скорого свидания с родиной.
— Баранина у них — вот это так! А что касается до говядины, до телятины — всё у нас лучше!
— Крысы у них хороши в Париже; во время осады*, говорят, всё крысами питались.
— Ну, я, кажется, озолоти меня — не стану крысу есть.
— Однако! смотря потому…
— С голода лопну, а не стану!
— А француз ест; соусцем приправит, перчиком сдобрит и ест. Может, и мы когда-нибудь в Париже кошку за лапена* съели.
— И съели.
— Вот оно что соус-то значит!
— Велико дело — соус!
— У нас этих соусов нет, потому что наша еда — настоящая.
— Как же возможно! наша ли еда или заграничная!
Все трое разом зевнули и потянулись: знак, что сюжет начинал истощаться, хотя еще ни одним словом не было упомянуто об ветчине. Меня они, по-видимому, совсем не принимали в соображение: или им все равно было, есть ли в вагоне посторонний человек или нет, или же они принимали меня за иностранца, не понимающего русского языка. Сергей Федорыч высунулся из окна и с минуту вглядывался вперед.
— Что? видно? — спросил его Василий Иваныч.
— Бог знает! видно что-то, да не разберу!
— Да, мудрена Россия-матушка! не скоро ее разберешь!
Павел Матвеич только махнул рукой и сильнее прежнего затянулся папироской.
— И прежде трудно было, — сказал он, — а теперь, как везде наследили следов, пожалуй, и совсем не разберешь! Везде для тебя дорога написана, и нигде тебе дороги нет!
— Именно. У меня, в Навозном, дело завелось; сам-то я за границу уехал, так ходоку поручил, — представьте! пишет, что четвертый месяц начальства ищет, не может найти!
— Как так?
— Да так вот. Исправник нынче никаких дел не принимает, а мировые — один в отставку вышел, другой, по болезни, не правит, а третий по уезду ездит, поймать нигде нельзя. Нет начальства — хоть волком вой!
— А вот французы, у них начальства даже по закону не положено, а живут!
— Спросили бы вы, как живут-то! тоже ведь, как и мы, грешные, горе мыкают! Голоштанники да республиканцы. — те, конечно, рады! а хороших людей спросите — ой-ой, как морщатся!
— Как можно без начальства! без начальства — мат!
— И хоть бы свобода была! Республика да республика, а посмотришь да поглядишь — право, у нас свободнее!
— Как же возможно! у нас — простор!
— У нас, коли ты сидишь смирно, да ничего не делаешь, так никто тебя не тронет — Христос с тобой, хоть два века смирно сиди!
— А захотел разговаривать — так не прогневайся!
— И дельно — потому, молчи!
— Насмотрелся-таки я на ихнюю свободу, и в ресторанах побывал, и в театрах везде был, даже в палату депутатов однажды пробрался — никакой свободы нет! В ресторан коли ты до пяти часов пришел, ни за что тебе обедать не подадут! после восьми — тоже! Обедай между пятью и восемью! В театр взял билет — так уж не прогневайся! ни шевельнуться, ни ноги протянуть — сиди, как приговоренный! Во время представления — жара, в антрактах — сквозной ветер. Свобода!
— Да, посидишь в тисках — запросишь простору! А впрочем, правду надо сказать: бестии эти француженки, можно для них и в тисках посидеть! Насчет это лямуру или ляшозу…*
— Как вам сказать! ведь и насчет лямуру они больше у нас распоясываются. Знают, что денег у русских много, — ну, и откалывают. А в Париже и половины тех штук не выделывают, что у нас.
— Говорят, Мак-Магонша лямуру не любит.
— Да, и она. Много она для Франции полезного сделала, а частичка тоже и вреда есть. Главное дело — иностранцев от Парижа отвадила. Возьмем хоть бы нас, русских: кабы настоящим-то манером, как при Евгении, лямур выделывали, да нас бы, кажется, и не отодрать оттоле!
— Кричат: «Республика!», а свободы не дают!
— Скажите, однако ж: я слышал, что картинки такие в Париже продаются… интересные будто бы картинки приобрести можно?
— Это для стереоскопа, что ли? Я целую охапку с собой захватил!
— Интересны?
— Отдай всё, да и мало!
— Тсс…
— Да у них еще то ли есть! В модных магазинах показывают, как барыни платья примеривают! Приедет, это, дама — и всё из большого света! — разденется декольте, а из соседней комнаты кавалер на нее сквозь щелочку и смотрит.
— Ишь ты! а она, сердешная, и не знает?
— Иные и знают, нарочно знакомиться с кавалерами приезжают. Повертывается она декольте перед зеркалом, а из засады — кавалер: же лоннёр…* Большие съезды бывают.
— И наши, чай, барыньки…
— Чего уж!
Каждый смотрит на каждого вопрошающим взглядом, словно хочет сказать: «А что, брат, уж не твоя ли?»
— Ах, дамочки наши! дамочки! — вздыхает Сергей Федорыч.
— Так вы и в палате депутатов побывали? — любопытствует Павел Матвеич.
— Был, в самый раз попал, амнистию обсуждали*. Галдят, а толку нет. Знают, что придет Наполеон, и всем им одно решение выйдет — в Кайенну ушлют*.
— Вот и этого у нас нет!
— Зачем нам! У нас, коли ты сидишь смирно, да ничего не делаешь — живи! У нас все чередом делается. Вот, приедем в Вержболово — там нас рассортируют, да всех по своим местам и распределят.
— Турки-то! турки-то тоже конституции запросили?* ах, прах их побери!
— Смехота!
— То-то оно и есть! даже у турок взбеленились, а у нас — спокой!
— Нам конституциев не надо! Мы и без них проживем! Разъедемся теперь по деревням, амуницию долой — спокой!
Все трое заговорили разом: «У нас как возможно! У нас — тишина! спокой! каких еще там конституциев! долой амуницию — чего лучше!» Гул стоял в отделении вагона от восклицаний, лишенных подлежащего, сказуемого и связки.
— Нет, вы только сообразите, сколько у них, у этих французов, из-за пустяков времени пропадает! — горячился Василий Иваныч, — ему надо землю пахать, а его в округу гонят: «Ступай, говорят, голоса подавать надо!»* Смотришь, ан полоса-то так и осталась непаханная!
— И ништо им! пущай без хлеба сидят!
— Зато у нас мужичка никто уж не тронет: паши́ себе да паши!
— Разве с подводой выгонят,* так ведь без этого тоже нельзя!
— Подвода — дело! а у них что!
— Ах, французы! французы! жаль их! дельный народ, а насчет язычка — слабеньки!
— А вы думаете, что они сами этого не чувствуют? не чувствуют, что ли, что если Россия им хлеба не даст, так им мат? Чувствуют, да еще и ах как чувствуют!
Опять завопили все разом: «Чувствуют! да еще как чувствуют! Мат! именно мат!»
— А позвольте спросить, — вдруг надумался Сергей Федорыч, — вот вы насчет Турции изволили говорить, будто там конституции требуют; стало быть, это действительно так?
— Чего вернее, во всех газетах написано.
— Да! заварили турки кашу! придется матушке-России опять их уму-разуму учить!
— А позвольте еще спросить: дворяне у них есть… турецкие?
Вопрос этот сначала словно ошеломил собеседников, так что последовала короткая пауза, во время которой Павел Матвеич, чтоб скрыть свое смущение, поворотился боком к окну и попробовал засвистать. Но Василий Иваныч, по-видимому, довольно твердо помнил, что главная обязанность культурного человека состоит в том, чтобы выходить с честью из всякого затруднения, и потому колебался недолго.
— Как, чай, дворянам не быть, — ответил он, — только доку́ментов у них настоящих нет, а по-ихнему — все-таки дворяне.
— Помилуйте! да у меня в Соломенном и сейчас турецкий дворянин живет, и фамилия у него турецкая — Амурадов! — обрадовался Павел Матвеич, — дедушку его Потемкин простым арабчонком вывез, а впоследствии сто душ ему подарил да чин коллежского асессора выхлопотал. Внук-то, когда еще зыборы были, три трехлетия исправником по выборам прослужил, а потом три трехлетия под судом состоял — лихой!