Генрик Понтоппидан - Счастливчик Пер
— Зато он очень красивый, ничего не скажешь, — заметила младшая.
— Красивый? По-моему, он просто урод.
— А вот и неправда. Ты ведь сама вчера говорила…
— Я? Да ты с ума сошла! Ты только погляди на его глаза! Прямо как плошки!
Наконец, Ингер и Пер тоже достигли вершины, и все четверо принялись любоваться прославленным видом. Потом девушки начали считать колокольни. В самую ясную погоду отсюда полагалось видеть ровно тридцать пять колоколен. Сестры Клаусен знали, как называется любая, но Пер глядел только на те, которые показывала ему Ингер.
— Ай-яй-яй! Так это Теберуп? Что, что? Не Теберуп?.. Как вы сказали? Ах, Рамлев! — Пер говорил таким тоном, будто все эти имена будили в нем дорогие воспоминания.
Сестры украдкой подталкивали друг друга. Впрочем, они почти не слышали, кто что говорит, — так шумел здесь ветер; поэтому очень скоро они решили спуститься.
Когда лес снова сомкнулся вокруг них, девушки остановились, чтобы привести себя в порядок. Ветер немилосердно обошелся с их прическами, особенно он растрепал Ингер. Она даже сняла перчатки, пытаясь хоть немножко пригладить волосы. Булавку от шляпы она сунула в рот, а перчатки дала подержать Перу, потому что подруги были заняты собственными волосами. При этом она ровным счетом ничего не думала, но сестры сразу переглянулись, да и потом, на обратном пути, то и дело подталкивали друг друга локтем.
Когда они наконец добрались до лужайки, там уже шло второе отделение. На трибуне стоял высокий, серьезного вида мужчина с темными волосами и бородкой. Это был Броагер, заведующий Высшей народной школой, находившейся неподалеку отсюда, и соперник пастора Бломберга в деле снискания любви народной, особенно среди молодежи.
Девушки тихонько прокрались на прежнее место под деревьями, и Ингер покосилась на свою мать. Прогулка затянулась несколько дольше, чем она рассчитывала, и это ее смущало. По счастью, мать, кажется, даже не заметила ее отсутствия, она спокойно сидела на своем месте и была, по-видимому, целиком поглощена выступлением Броагера.
Так оно и оказалось на самом деле. Пасторша бдительно охраняла авторитет своего мужа как признанного оратора. Хотя по ней ничего нельзя было заметить, она очень волновалась всякий раз, когда кто-нибудь, а особенно заведующий школой, делал при ней доклад. Вот почему она, невзирая даже не присутствие Пера, совсем забыла, что ей надо следить за дочерью.
Те же чувства обуревали и самого пастора Бломберга. Он, разумеется, выражал шумный восторг, слушая речи других ораторов, и, разумеется, громче всех смеялся при каждой их остроте, но кровь предательски приливала к его щекам, когда он замечал, что еще чье-то выступление, кроме его собственного, имеет успех.
Затем опять пропели несколько псалмов, и на этом праздник кончился. Пока подавали экипажи, стоявшие чуть поодаль в лесу, гофегермейстерша и Ингер, взявшись под руку, отошли в сторонку. Гофегермейстерша сказала:
— Я видела, вы ходили гулять с господином Сидениусом?
— Да, мы прошлись до Ролльского холма. А что, разве это дурно? — Ингер боязливо поглядела на свою собеседницу.
Та расхохоталась.
— Нет, что же дурного.
— Тем более что он помолвлен.
— Конечно.
— Просто удивительно, но по нему совсем незаметно, что он помолвлен.
— Да, эта помолвка немногого стоит.
Ингер остановилась и почти с ужасом взглянула на гофегермейстершу.
— Что вы говорите?!
— Никаких подробностей я, конечно, не знаю. Но мне кажется, будто он и сам не рад, что связался со своей невестой. Ведь она еврейка.
Ингер притихла. Знать бы это раньше! Ей вдруг стало очень стыдно, когда она вспомнила, как свободно обращалась с Пером.
Тут их окликнули, потому что подали экипажи. Пастор и пасторша уже уселись в свою открытую коляску, и пастор выражал явное нетерпение, так что долго прощаться не пришлось.
Когда Ингер села подле родителей и хотела надеть перчатки, она никак не могла их найти и вдруг с ужасом вспомнила, что забыла взять перчатки у Пера, который, должно быть по рассеянности, сунул их к себе в карман.
Еще можно было спросить про перчатки, еще не подали коляску гофегермейстерше, но Ингер чувствовала себя такой виноватой, что не осмелилась и рта раскрыть, чтобы не вызвать у матери никаких подозрений. Она не рискнула даже оглянуться на прощанье и по дороге домой тщательно прятала руки под кожаный фартук коляски.
Не успели они миновать лужайку, как пасторша сказала мужу:
— По-моему, Броагер сегодня был не в ударе.
— Да, мне его просто жаль. Абсолютно не в ударе, — ответил пастор, покачав головой, и через несколько минут повторил — Нет, нет, не в ударе, — хотя разговор шел уже о чем-то другом.
На обратном пути Пер с большой похвалой отозвался обо всем виденном и слышанном. Только про Ингер он не сказал ни слова. Гофегермейстерша это заметила и не преминула сделать некоторые выводы. Удобно откинувшись на спинку сиденья, она отдалась сладким мечтам.
Солнце зашло. Когда они подъехали к дому, было уже совсем темно.
Колеса гулко загрохотали по мостику перед воротами усадьбы. Пер хорошо знал этот звук, а при виде гостеприимно освещенных окон его охватило странное, непривычное чувство.
В это мгновение — впервые за всю жизнь — ему показалось, что он обрел, наконец, место, с которым связан, как с родным домом. Словно в подтверждение этих слов, к нему бросилась собака управляющего. Она начала прыгать вокруг Пера и радостно лизать его руку. У бедняжки отобрали щенят, и она перенесла на Пера всю свою любовь. Растроганный Пер наклонился и погладил собаку.
Однако, радость его сразу же омрачилась: он с горечью вспомнил о предстоящей разлуке. Теперь он просто не представлял себе, как сможет уехать отсюда. Но тут уж ничего не поделаешь. Надо уезжать, и уезжать поскорей. Он и так провел здесь почти две недели.
Открыв дверь своей комнаты, Пер вздрогнул: на столе лежало письмо. Пер испугался, решив, что письмо от Якобы. Поэтому он не торопился вскрыть его. Лишь узнав каракули Ивэна, он облегченно вздохнул, хотя тягостное чувство осталось. Почерк шурина безжалостно напомнил ему, что денежный вопрос до сих пор не улажен. Эта неприятная мысль и без того донимала Пера, особенно по вечерам, перед сном.
Он так и не стал открывать письмо — дела могут подождать до утра. Он совсем уже было собрался идти в гостиную, как вдруг обнаружил в кармане маленький светло-серый комок. Это были перчатки Ингер, мягкие, замшевые, почти неношеные.
Не совсем без задней мысли оставил он их у себя. Ему доставляло непонятную радость держать в руках вещь, принадлежащую Ингер, а когда они второпях прощались, он уже забыл про них.
Пер бережно расправил перчатки, долго-долго разглядывал их, потом поднес к лицу, жадно вдохнул аромат и невесело улыбнулся. Вот и желанный повод, чтобы завтра же снова побывать у Бломбергов… Или не стоит? Может, гораздо разумнее оставить все, как есть? Если он будет чаще видеться с Ингер, он еще чего доброго не на шутку влюбится в нее. Пер снова почувствовал себя достойным сыном Адама. Ну влюбится, а дальше что? Он не имеет права на новую любовь. Все отведенные ему радости жизни он уже исчерпал, если считать, что он вообще когда-нибудь знавал эти радости.
Глава XXI
Наступила та пора, когда дачная жизнь в окрестностях Копенгагена, на берегу Зунда, становится с каждым днем все заманчивее и увлекательнее. Сонливое состояние, в котором пребывают разморенные летним зноем жители «медвежьих углов», неведомо обитателям здешних мест. Рядом бьется пульс огромного города, железные дороги подхватывают это биение и сообщают его неодушевленной природе. Большие корабли то и дело пристают к берегу, накренившись на один бок под тяжестью живого груза. Поезда чуть не километровой длины останавливаются возле каждого полустанка и изрыгают бурный людской поток, а люди — кто на колесах, кто пешком — разносят столичный шум по дремучим лесам северной Зеландии.
И только в Сковбаккене царило подавленное настроение. Филипп Саломон и фру Леа вели нескончаемые и малоприятные разговоры о своих детях.
Их беспокоила не только судьба Якобы. Выходки Нанни за последнее время тоже наводили на самые невеселые размышления.
Эта прелестная особа, отвергнутая Пером, решила из уязвленного самолюбия утешиться со своим прежним поклонником Хансеном-Иверсеном, а поскольку ей действительно надо было забыть про свое поражение, она затеяла самый рискованный флирт и отдавалась ему с большим пылом. Но — увы! — оказалось, что отставной кавалерист с лихими усиками совсем не столь волевая личность, как можно было предположить. Короче, в один прекрасный день он, выйдя от нее, отправился домой и пустил себе пулю в лоб. Он оставил письмо, где объяснял всему миру истинную причину своей смерти и торжественно предавал Нанни проклятию.