Мигель де Сервантес - Хитроумный идальго Дон Кихот Ламанчский. Часть вторая
— Когда знатные женщины или же скромные девицы поступаются своею честью и позволяют своим устам переходить всякие границы приличия и разглашать заветные тайны своего сердца, то это означает, что они доведены до крайности. Я, сеньор Дон Кихот Ламанчский, принадлежу к числу именно таких девушек: я влюблена, покорена — и отвергнута, однако ж со всем тем я терпелива и добродетельна, и вот из-за того, что я молча сносила все, сердце мое не выдержало, разорвалось, и я лишилась жизни. Назад тому два дня по причине суровости, с какою ты со мной обходился,
Ты, кто бесчувствен к пеням, словно мрамор[233],
ты, твердокаменный рыцарь, я умерла, — по крайней мере, все, кто меня видел, приняли меня за мертвую, — и когда бы Амур надо мною не сжалился и не помог мне обрести спасение через страдания доброго этого оруженосца, так бы я на том свете и осталась.
— Лучше бы Амур определил пострадать моему ослу, я бы ему спасибо за это сказал, — вмешался Санчо. — Скажите, однако ж, сеньора, пошли вам бог более податливого возлюбленного, нежели мой господин, что вы на том свете видели? Что творится в аду? Я потому вас об этом спрашиваю, что если кто умирает от отчаяния, то после смерти ада ему не миновать.
— Откровенно говоря, — отвечала Альтисидора, — я, верно, не совсем умерла, потому что в аду мне быть не пришлось: ведь если б я только попала туда, то уж потом не выбралась бы никакими силами. На самом деле я видела лишь, как черти, числом около двенадцати, перед самыми воротами ада играли в мяч, все в штанах и в камзолах с воротниками, отделанными фламандским кружевом, и с кружевными рукавчиками, заменявшими им манжеты и укороченными на целых четыре пальца, чтобы руки казались длиннее. В руках они держали огненные ракетки, но всего более поразило меня то, что вместо мячей они перебрасывались книгами, которые, казалось, были наполнены не то ветром, не то пухом, — право, это что-то изумительное и неслыханное. Однако еще более меня поразило то, что вопреки обыкновению игроков — радоваться при выигрыше или же огорчаться в случае проигрыша — здесь все время шла воркотня, грызня и перебранка.
— В этом нет ничего удивительного, — заметил Санчо, — черти, играют они или не играют, выигрывают или проигрывают, никогда не бывают довольны.
— Верно, так оно и есть, — согласилась Альтисидора, — но меня поражает еще одна вещь (вернее сказать, поразила тогда): после первого же удара мяч больше не мог подняться на воздух, — он уже никуда больше не годился, так что книги, и старые и новые, то и дело сменяли одна другую, прямо на удивление. Одну совсем-совсем новенькую книжку в богатом переплете они так поддали, что из нее вывалились все внутренности и разлетелись листы. Один черт сказал другому: «Погляди, что это за книжка». Тот ответил: «Вторая часть истории Дон Кихота Ламанчского, но только это сочинение не первого ее автора, Сида Ахмета, а какого-то арагонца, который называет себя уроженцем Тордесильяса». — «Выкиньте ее отсюда, — сказал первый черт, — бросьте ее в самую преисподнюю, чтобы она не попадалась мне больше на глаза». — «Уж будто это такая плохая книга?» — спросил второй. «До того плохая, — отвечал первый, — что если б я нарочно постарался написать хуже, то у меня ничего бы не вышло». Они возобновили игру и стали перебрасываться другими книгами, я же, услышав имя Дон Кихота, которого я так люблю и обожаю, постаралась сохранить в памяти это видение.
— Разумеется, это было видение, — молвил Дон Кихот, — второго меня на свете не существует, несмотря на то, что история эта ходит по рукам, ни в чьих руках, впрочем, не задерживаясь, потому что все ей дают пинка. Я не испытываю тревоги, когда мне говорят, что я, будто призрак, брожу во мраке преисподней или по осиянной земле, ибо я не тот, о ком говорится в этой истории. Если б она была хороша, достоверна и правдива, она прожила бы века, если же она плоха, то путь ее от рождения до гроба недолог[234].
Альтисидора хотела было снова начать корить Дон Кихота, но он прервал ее:
— Уже много раз говорил я вам, сеньора, как я жалею, что вы устремили помыслы ваши на меня, ибо от моих помыслов вы можете ожидать лишь благодарности, но не взаимности. Я рожден для Дульсинеи Тобосской, рок (если только он есть) предназначил меня ей, и полагать, что какая-либо другая красавица может занять ее место в моей душе, — это вещь невозможная. Пусть же эти мои слова послужат вам достаточным разуверением, дабы вы возвратились в пределы скромности, ибо невозможного ни от кого нельзя требовать.
Тут Альтисидора с напускною досадою и возмущением воскликнула:
— Ах вы, рыба этакая, дерево бесчувственное, финиковая косточка, несговорчивый и упрямый хуже всякого мужика, который как станет на своем, так уж его, проси не проси, с места не сдвинешь! Клянусь богом, если я на вас накинусь, то непременно выцарапаю вам глаза! Вы что же это, разбитый да еще и прибитый, вообразили, будто я умираю от любви к вам? Да ведь все, что вы видели ночью, было устроено нарочно: какое там умирать — я и не охну из-за такого верблюда, как вы.
— Вполне допускаю, — вмешался Санчо, — потому смерть от любви — это же курам на смех: сказать-то влюбленные все могут, но чтобы взаправду — ни один дурак им не поверит.
Во время этого разговора вошел тот самый музыкант, певец и стихотворец, который спел две вышеприведенные строфы, и, низко поклонившись Дон Кихоту, молвил:
— Я прощу вашу милость, сеньор Дон Кихот, считать и числить меня одним из самых преданных ваших слуг, — я давно уже восхищаюсь тем, какая идет о вас слава и какие подвиги вы совершаете.
Дон Кихот же его спросил:
— Скажите, пожалуйста, ваша милость, кто вы таков, дабы мое с вами обхождение соответствовало вашим достоинствам.
Юноша ответил, что он тот самый, который ночью пел похвальные стихи.
— Голос у вас поистине превосходный, — заметил Дон Кихот, — но то, что вы пели, показалось мне не совсем уместным. В самом деле, что общего между стихами Гарсиласо и смертью этой сеньоры?
— Вас это не должно удивлять, ваша милость, — возразил певец, таков обычай нынешних стихоплетов-недоучек: пишут они о чем угодно и где угодно крадут, не считаясь с тем, сообразуется ли это с их намерением, и о какой бы чепухе они ни пели или ни писали, у них на все припасена отговорка: это, мол, поэтическая вольность.
Дон Кихот хотел что-то сказать, но в это время вошли герцог и герцогиня, и тут между ними произошел долгий и приятный разговор, во время которого Санчо наговорил столько забавного и лукавого, что их светлости вновь подивились как его простоте, так и его остроумию. Дон Кихот попросил позволения уехать в тот же день, оттого что рыцарям побежденным скорее подобает, мол, жить в свиной закуте, нежели в королевских чертогах. Их светлости охотно ему это позволили, герцогиня же спросила, не сердится ли он на Альтисидору. Дон Кихот ей на это ответил так:
— Государыня моя! Да будет вашей милости известно, что весь недуг этой девицы проистекает от безделья, и лучшее от него средство — это честный и постоянный труд. Она только что мне рассказала, что в аду ходят в кружевах; верно, она умеет вязать их, так вот пусть этим и займется, и пока у нее в руках будут мелькать коклюшки, в памяти ее перестанет мелькать образ или же образы тех, в кого она влюблена, и это есть истинная правда, и таково мое мнение, и таков мой совет.
— И мой, — ввернул Санчо, — потому я отродясь не видал кружевницы, которая умерла бы от любви: девушки-труженицы больше думают о том, как бы скорей окончить работу, нежели о сердечных своих делах. Я сужу по себе: когда я копаю землю, я не думаю о моей благоверной, то бишь о Тересе Панса, но это не мешает мне любить ее больше всего на свете.
— Ты справедливо рассудил, Санчо, — заметила герцогиня, — с этого дня я засажу Альтисидору за какую-нибудь белошвейную работу: она у меня на этот счет мастерица.
— В подобном средстве, сеньора, нет никакой необходимости, — возразила Альтисидора, — одной жестокости, с какою со мной обошелся бездомный этот злодей, будет довольно, чтобы я, не прибегая ни к каким искусственным средствам, вычеркнула его из памяти. А теперь, ваше величие, позвольте мне удалиться: я видеть не могу его печальный образ, да какой там печальный образ — просто мерзкое и отвратительное обличье.
— Это мне напоминает известную поговорку, — заметил герцог: —
Кто в словах излил обиду,
Тот уже почти простил.
Альтисидора притворилась, будто вытирает слезы платком, а затем, сделав своим господам реверанс, вышла из комнаты.
— Горькая твоя доля, бедная ты моя девушка, — молвил Санчо, — уж такая горькая — просто страх, потому напоролась ты на каменную душу и на дубовое сердце. Вот если б ты за мной приударила, то, скажу по чести, в накладе бы не осталась.
Беседа окончилась, Дон Кихот оделся, отобедал с их светлостями и в тот же день отбыл.