Кальман Миксат - Том 2. Повести
— Сыграй-ка, цыган, бетярскую! Ту, в которой поется: «Эх, корчмарка, дай вина нам, да покрепче!» Ну, Франциска, ставь вина моим приятелям!
— Не балуй, Винце, не дури, — утихомиривала его жена. — Хватит с тебя, и так немало выпил, не дам больше. Я хочу спать, уже ночь, Винце!
— Пока полон погребок, пусть блистает Манушок! — выкрикивал Винце, перефразировав известную поговорку богачей. — Дай вина, Франциска, плачу, как все! — И он выбросил на столик новенькую форинтовую ассигнацию. — Ха-ха-ха! Жаль, что ты не пьешь, Франциска. Честное слово, жаль, очень жаль. Но все равно я тебя люблю, потому что не могу не любить. Ну какой мне прок не любить-то тебя? Вот я и люблю и весьма, весьма сожалею, что у нас разные натуры, что не пьешь ты! Потому что тогда мы поступали бы точно так же, как другие корчмари. Я бы пил и платил тебе за вино, и все было бы в порядке, ибо тем самым лишь способствовал бы коммерции.
Короче говоря, он был весельчак и «свой парень», который принес «Павлину» новую славу и популярность. «Павлин» сейчас переживал свой золотой век, так как, с другой стороны, ему придавала блеск шипширица, которая раздалась в плечах, но сохранила стройность и была свежее утренней росы. Смотрите, люди добрые, во что превращается маленький мотылек! Прошедшие шесть — восемь месяцев (а время большой мастер) кое в чем подправили ее черты, и грациозная, миловидная девушка превратилась в писаную красавицу. Стоило ей показаться на людях, как все глаза устремлялись на нее. «Идет эта шипширица по улице Мальвы, словно лань какая», — переговаривались соседки, которые, пожалуй, никогда и не видели настоящей лани.
Но не только старухи заглядывались на красавицу шипширицу, бледнолицые подростки-гимназисты тоже стали появляться в «Павлине». Денег у них водилось не густо, ели и пили они мало и пищу давали не желудку, а скорее своим глазам, уплачивая лишь несколько крейцеров за фрёч.
В это время господин Дружба заметил среди своих воспитанников странную эпидемию, в особенности у восьмиклассников: все ученики стали писать стихи, — а это, как известно, самая опасная из всех смертельных болезней. Сердце, как река в половодье, расширяется и наводняет голову рифмами, причем голова забивается этими самыми рифмами так, что ни для какого другого предмета — ни для латыни, ни для греческого, истории, арифметики — в ней уже не остается места.
Господин Дружба конфисковал несколько таких стихов; все они были любовными посланиями: «К моему идеалу», «К ней», «Й. Я.» — таких названий было великое множество. «Ну что ж, все это ерунда, — печально улыбался господин профессор. — Пусть злится на них тот, кто сам чист. Ведь и я мечтал об «привядшем винограде». (Хм, шмель тоже любит такой виноград!) Сердце его больно сжалось, когда он предался сладким воспоминаниям. «Да, об этом нечего больше думать, все кончено! Но эти проклятые стихи!» Он читал, читал их и вдруг схватился за голову. «Хм-хм, это все-таки странно». Почти во всех стихах встречалось, как рефрен, одно и то же имя: «Йоганна, Йоганна!»
— Черт возьми! — воскликнул господин Дружба с таким пафосом, словно сделал великое открытие. — Да ведь это, должно быть, шипширица, моя крестница! Эй, надзиратель, надзиратель! Скажите мне, Кутораи, — спросил он у вошедшего надзирателя, — не заметили ли вы в последнее время некоторых странных вещей?
— Странных вещей? — задумался Кутораи, худой, тридцатилетний человек с рысьими глазами и с большим кадыком.
— Какое-нибудь странное происшествие, которое бы вас возмутило?
— Так точно, господин профессор, заметил.
— И что же это, дорогой Кутораи? — спросил профессор с возрастающим интересом.
— Не знаю, говорить ли вам? — колебался надзиратель.
— Это ваша обязанность, дорогой друг, ваш долг.
— На днях я нашел у себя дома на ночном столике очки. Я спросил у жены, чьи это очки. Она ответила, что знать не знает, ведать не ведает.
Профессор Дружба потряс головой.
— Не о том, не о том вы… Но все-таки продолжайте, дорогой Кутораи. Я вас слушаю.
— На другой день прихожу я в гимназию и слышу, как господин профессор Лермер жалуется, что где-то оставил свои очки. В полдень я пошел домой и спросил у жены, не был ли у нас господин профессор Лермер? И хотя она отрицала, на следующее утро я все-таки прихватил с собой очки и показал их господину профессору. Взглянув на них, господин профессор Лермер воскликнул: «Смотрите-ка, да ведь это мои очки!» Вот я и не знаю с тех пор, что думать, просто ума не приложу.
— Я обстоятельно поразмыслю над всем этим, — успокоил его добросердечный господин Дружба. — Но я ведь речь завел об учениках. Не посещают ли эти шалопаи какую-нибудь корчму, скажем, «Павлин»?
— Как же, именно! Только туда они и ходят, — ответил надзиратель. — Я сам видел кое-кого, когда они входили и выходили оттуда.
— Так почему же вы не доложили об этом?
— А я думал, что они ищут вас, господин профессор, или ходят туда с вашего разрешения, поскольку известно, что вы изволите ходить туда кушать.
— Эх, Кутораи, Кутораи! — воскликнул господин Дружба печальным баритоном. — В каком вы заблуждении! Я больше не хожу в «Павлин».
— Этого я не мог знать, — оправдывался коротышка-надзиратель.
— Конечно, конечно, вас нельзя винить в этом. Но я лично чувствую сильные угрызения совести. Потому что, ходи я в «Павлин», ученики не смели бы и носа туда показывать. А если бы и осмелились появляться там, то не писали бы, по крайней мере, стишков, а прилежно занимались. Долг призывает меня, и я не могу поступить иначе: отброшу в сторону самолюбие и поступлю в интересах учеников… Вот каков я, Дружба… Да, профессор Дружба не может поступить иначе… Вы свободны, дорогой Кутораи.
В жилах господина Дружба заиграла кровь, и он отдал бы все, лишь бы найти предлог и немедленно пойти в «Павлин», куда влекла его сердечная слабость, именуемая мужским самолюбием. Сразу же после обеда он побрился, закрутил усы, почистился и, захватив стишки, направился к улице Мальвы.
По пути он зашел в ювелирный магазин «Врабе и Компания», где купил позолоченного серебряного поросеночка, отчасти для очистки совести, отчасти для того, чтобы преподнести что-нибудь госпоже Ягодовской. Дружба не спеша шел со своим завернутым в шелковую бумагу подарком, когда ему повстречался Млиницкий, который, размахивая чубуком, направлялся вместе с адвокатом Тибули на угол, в кафе «Месяц», чтобы выпить свою обычную послеобеденную чашку черного кофе.
Господин Млиницкий остановил господина профессора.
— Алло, Дружба! Как это вы забрели, Дружба, в наши края, куда и птицы не залетают?
— Угадайте! — таинственно ответил Дружба, но, увидев, что они и не собираются угадывать, сам признался, что идет в «Павлин».
— В такое время? — удивился адвокат.
— Именно в такое время, когда в «Павлине» нет еще никого. Иду туда и как профессор, и как крестный отец.
И он рассказал о том, что в «Павлин» зачастили гимназисты, которые без конца пишут стихи шипширице.
— Хорошая тема для стишков, — кивнул головой Млиницкий. — И нежна, как лилия.
— Разодеть бы ее в шелка, так она и перед королевной какой-нибудь в грязь лицом не ударила бы! — поддержал адвокат. — Ох уж эта скаредность ее матушки. Разве нельзя одевать ее лучше?!
— Что? Лучше? — вознегодовал Млиницкий. — Да другой такой матери и не сыщешь! Уж она ли не одевает ее? Сам бог не лучше одевает свои творения, тюльпаны да фиалки там разные. Ведь она иной раз выходит в таком шелковом платье, что самому Борту не сшить лучше.
— Ну, я еще ни разу не видел на ней ничего кроме перкалевого платья, хотя и сижу в корчме каждый божий день, кроме четверга, когда дежурю в Кредитном банке.
— Вот так да! Если мне не изменяет память, она как раз по четвергам и надевает шелковое платье. Какой сегодня день? Суббота. Да-да, по четвергам. И на прошлой неделе… дайте-ка сообразить. В субботу ее не было дома, в пятницу шел дождь. Так оно и есть, и на прошлой неделе в четверг на ней было коричневое шелковое платье. Кажется, приятель, именно от вас скрывают эти самые шелковые платья. Черт знает что лезет в голову! (Млиницкий ударил себя по лбу.) Хм-хм. Тут что-то есть.
В критические моменты господин Млиницкий всегда думал вслух, и притом по-словацки.
Часто покачивая головой, он побрел в сторону «Месяца», даже забыв протянуть руку Дружбе, который, распрощавшись с адвокатом, пошел по извилистой улице Мальвы.
У аптеки с вывеской «Три ангела», где улица сворачивает, он замедлил шаги, обдумывая, как объяснить свой приход хозяйке, чтобы не унизить себя, не показать, упаси боже, мягкости сломленной любовью души. «Спокойствие, Дружба, — подбадривал он себя, — не забывай, кто ты есть». Опустив голову и погрузившись в размышления, он направился к известной читателям корчме. Когда же он поднял голову, то с недоумением увидел еще издали, что около «Павлина» толпится уйма народу; женщины, мужчины, подростки, смеясь и галдя, с любопытством заглядывали во двор через железные ворота.