Жорж Санд - Снеговик
— Что это? — спросил Гёфле старика. — Что с вами, Стенсон? Почему у вас текут слезы?
— Потому что я боюсь, что вижу сон, — сказал Стенсон, — потому что тот же сон, казалось, пригрезился мне два дня тому назад, когда я увидел этого человека, не зная, кто он, и все же узнав его.
— Подождите, господин Стенсон, — сказал пастор старику, не давая ему подойти к Христиану, — ведь сходство может быть случайным. Надо найти подтверждение всему, что написано вами в документе, только что прочитанном здесь.
— Это очень легко сделать, — сказал Стенсон, — пусть только господин Гёфле прочитает вам бумагу, врученную мной ему позавчера, и поможет установить, что Кристиано Гоффреди и Христиан Вальдемора — одно и то же лицо, с помощью писем Манассе, которые я также передал ему вчера.
— Я дал клятву, — сказал Гёфле, — вскрыть этот конверт только по смерти барона. Поэтому я вскрыл его два часа тому назад, и вот содержание вложенной в него записки: «Пробейте стену за портретом баронессы Хильды, что в Стольборге, справа от окна в медвежьей комнате».
— Эге! — прошептал майор на ухо Гёфле, когда пастор под руководством Стенсона приступил к вскрытию тайника под портретом, — а я-то думал, что доказательство скрыто в замурованной комнате.
— Слава богу, нет, — также шепотом ответил адвокат, — не то пришлось бы сознаться, что мы туда уже проникли, в то время как сейчас об этом никто не догадывается и не беспокоится благодаря картам, повешенным на место, и нас не вздумают обвинять в том, что мы якобы подсунули туда подложное доказательство. Именно потому я и просил вас привести сюда без опасений как можно больше свидетелей, что уже ознакомился в новом замке с этой таинственной запиской Стенсона.
Когда тайник был открыт, пастор собственными руками вынул оттуда металлическую шкатулку, где и хранилось решающее доказательство, которое он тут же прочитал вслух.
То было четкое и подробное повествование, с начала до конца написанное рукой самой баронессы Хильды, о печальных днях, проведенных ею в Стольборге узницей ненавистного Юхана, и о преследованиях, которым подвергалась она сама и верные ее друзья и слуги — Адам Стенсон и Карин Бетсой.
Несчастная вдова торжественно клялась «вечным спасением бессмертной души своей и памятью мужа и первого ребенка, безжалостно убитых по приказу человека, назвать коего она не хочет, но чьи злодеяния станут когда-нибудь всем известны», что 15 сентября 1746 года, в два часа пополуночи, в медвежьей комнате замка Стольборг она произвела на свет второго сына, плод законного брака ее с бароном Адельстаном Вальдемора. В сдержанных и в то же время впечатляющих выражениях она рассказывала, какое понадобилось мужество, чтобы не издать ни единого стона, ибо тюремщики ее находились рядом, в так называемой караульне, Карин поддерживала ее в эти мучительные минуты, распевая, дабы своим голосом заглушить плач новорожденного. Стенсон ни на мгновение не покидал ее и, едва младенец появился на свет, сделал попытку унести его через потайную дверь, но дверь эта оказалась запертой и охраняемой снаружи. (В то время еще не существовало пролома в стене над медвежьей комнатой, иначе Стенсон воспользовался бы им.) Однако через некоторое время Стенсона выпустили из замка, предварительно подвергнув тщательному обыску; ему удалось найти лодку и спрятать ее под покровом ночи среди скал или камней, выступающих над озером, а Карин спустила из окна ребенка в корзине, обвязанной веревкой. На все это ушло немало времени, и уже светало. В тот миг, когда Стенсон дрожащими руками вынимал младенца из корзины, открылось окно в караульне; но скалы послужили ему надежной защитой, и, скрываясь в их тени, он выждал, покуда все стихло, а затем, уповая на милость господню, прокрался по берегу в горд.
Стало быть, Христиан, осматривая эту таинственную местность, разгадал и воссоздал в своем воображении события собственной жизни.
Ребенка поручили Анне Бетсой, матери Карин и даннемана Ю. Его вскормили молоком прирученной лани в хижине Блокдаля и время от времени извещали о нем баронессу-узницу, зажигая в отдалении огни в условный час.
Баронесса перестала наконец тревожиться за младенца и даже надеялась бежать с ним в Данию; но барон обещал ей свободу только на одном условии — она должна была подписать признание в том, что беременность ее была ложной; когда же она отказалась, говоря, что согласна признать ошибку, но не сознательный обман, ей намекнули, что имеются весьма основательные догадки относительно истинного хода событий, столь тщательно скрываемых ею. Тогда, охваченная страхом, как бы не раскрыли тайну рождения и убежища ее сына и не погубили бы его, она и подписала бумагу, составленную пастором Микельсоном.
«Но перед богом и людьми, — писала она в последнем своем признании, — я опротестовываю собственную подпись и даю клятву, что меня принудили к ней угрозами и страхом. Если я при таких обстоятельствах и пошла на то, чтобы впервые в жизни исказить истину, мою вину оправдает любая мать, а бог мне ее простит».
Как только барон насильственно вырвал у своей жертвы ее подпись, он тотчас же отказался освободить ее, опасаясь, что она отречется от своего признания или разоблачит его козни; поэтому он объявил баронессу сумасшедшей и сделал все возможное, чтобы рассудок ее и впрямь помутился от заключения в полном одиночестве, от лишений, оскорбительных нападок и угроз. Когда кое-кто из крестьян отважился вступиться за нее и сделали даже попытку ее вызволить, он велел высечь их «на русский манер» в соседнем с ней помещении караульни, чтобы ей были слышны их крики. Он пригрозил Стенсону и Карин, что их ждет та же участь, если они будут и впредь настаивать на освобождении баронессы, и верным друзьям приходилось действовать якобы в согласии с ним, дабы не разлучаться со своей злополучной госпожой.
Наконец страдания и скорбь подточили силы несчастной жертвы барона. Она чахла день ото дня и, в предвидении близкой смерти, оставила сыну подробную повесть о пережитых муках, заклиная его не стремиться к отмщению, если «обстоятельства, коих не дано предвидеть», раскроют ему тайну его рождения до кончины барона. Она была твердо уверена в том, что в каком бы уголке земли ни скрывался ее сын, его настигнет ненависть этого беспощадного, богатого и могущественного человека. Она молила бога, чтобы он «прожил долгую жизнь в неизвестности, в неведении относительно прав своих и возлюбил искусство или науку пуще благ земных или власти, ибо последние являются источником стольких зол и жестоких земных страстей». Тем не менее несчастная еще добавила, на случай необходимости, что сын ее получил при рождении имя Адельстана-Христиана и обладал волосами черного цвета и пальцами, «согнутыми так же, как у отца и деда».
В конце письма она посылала ему свое предсмертное благословение и просила его свято верить каждому слову Стенсона и Карин о муках, перенесенных ею в заключении, где она сохранила, несмотря ни на что, полную и неизменную ясность рассудка, какие бы слухи ни распространяла клевета о том, что она якобы буйно помешана.
«Душа моя спокойно ждет смерти, — писала она. — Я ухожу в лучший мир, исполненная смирения, надежды и упований. Я прощаю палачам моим и, расставаясь со своей печальной жизнью, жалею только о том, что покидаю сына; но его нежданное и благополучное исчезновение из замка научило меня надеяться на провидение и на святую преданность тех, кому уже удалось однажды спасти его».
Подпись была твердой и уверенной, словно последнее усилие согрело бедное, умирающее сердце в этот решающий час.
За подписью следовала дата: 15 декабря 1746 года.
28 декабря того же года Стенсон составил точную запись последних минут и смерти своей несчастной госпожи.
«До последнего мгновения ее лишали сна, — писал он, — так как Юхан и его прихвостни, рассевшиеся в соседней комнате, день и ночь бранились, орали и изрыгали страшнейшие ругательства, оскорблявшие ее, а господин барон, ее деверь, ежедневно являлся к ней, якобы для того, чтобы проверить, хорошо ли с ней обращаются, а на деле — чтобы неустанно твердить об ее помутившемся рассудке и осыпать ее оскорбительными упреками насчет ее «хитрой уловки», разоблаченной им. А вся уловка-то, благополучно удавшаяся, сводилась к тому, чтобы путем молчаливого долготерпения убедить мучителя, что она, госпожа моя, и впрямь ошибочно судила о своем положении и ему-де нечего опасаться в будущем.
Со своей стороны, пастор Микельсон, не менее жестокий и назойливый, чем его хозяин, преследовал ее даже на смертном одре, то и дело повторяя, что недаром живала она в свое время в странах, где господствует папизм, и, несомненно, прониклась духом сего вредного вероучения; и вместо того, чтобы успокаивать ее и дарить надежду, на которую имеет право любая христианская душа, он по сто раз в день сулил ей адские муки.