Людоед - Твелв Хоукс Джон
«Все моё тело цветет большим…»
Хлопали, хмыкали, и медленно ненагражденные груди скользом распахивались, во мгле кругом вихрились огни, а Стелла, обхвативши рукою аккордеониста, пела все, что взбредало ей на ум. Предки ее впадали в исступление, обряжались в звериные шкуры, вырезывали доблестные битвы у себя на щитах, а несколько стариков, жиденькая родня по крови из отдаленного прошлого, прыгнули со скалы в Норвегии и встретили смерть свою в море. Стелла, с такой историей, густо текущей у нее в венах, переводила дыхание и бросалась к ногам своих рогатых сородичей в шлемах, а баварцы шницелировали взад и вперед пьяным трио.
В проулке за пивной залой, обшитом освященным ясенем, тьма и дух влажного камня подымались спиралями пара, словно бы из-под лошади в зимний день. Звук скрипки, опасно подскакивающий вдоль всей протяженности стен проулка, сливался с басовитым сипом похотливого купца и взметался ввысь, в жару сада.
Эрни, сын владельца Браухауса, шоркал ногами к двум сухим местечкам, плечом налегал на скользкий камень и упрочивал лицо свое, исчирканное дуэльными шрамами, в зеленой темноте внизу. Неведомый, неназванный голос Стеллы, начинавшей достигать венца своего торжества, соскакивал прямо из маленького яркого окна у него за спиной и опадал среди голов тех, кто в саду, отупелых от любви. Эрни вытирал руки о штаны, откидывался назад и глядел вверх, в знойную ночь, карманы его набиты стомарковыми купюрами, глаза слепы к мерцающему небу. Видел он лишь пустоту в возвращеньях дня, чувствовал, как на щеке его жгут царапины от умелой схватки. Язык его был густ и нем от пива. Купец, едва ли на плаву в сырой атмосфере, все еще нянькая глыбы нефрита и слоновой кости в объятьях своих и препоясанный турецким халатом, в темноте представлял собою безупречную мягкую мишень. Эрни вдохнул и выдохнул того же самого воздуху — поросячий хвостик обременял ему желудок — и не задумался о стальных клинках или жирной туше Купца. В зале глохли взвой хохота, тихие голоса переплывали через садовую стену такими тонами, какие предполагали, будто им есть что прятать, и тяжелый запах тюльпанов, роз, лепестков-германской-доблести, цветков гортензий и канн тонул в горохово-зеленом провале смрада у его ног. Цветки обращали пестики свои наружу, дабы ловить дождь, случись тому пасть, дыханье Купца притягивалось ближе, а месяц просиял разок в небе, заряженный, как волдырь, водой.
Эрни вжал левую руку, ту кисть, с какой пропали от удара тесака два крайних пальца, себе в карман, тугой от купюр, и повернулся обратно к свету, к свободным людям залы. Он бы сел на почитаемой куче гранита — маленький дуэлянт в зале королей. Купец попробовал было следом, но, словно рожающая лань, поскользнулся и упал, жирное тело его потащилось дальше по камням. Он не мог позвать и всякий раз, когда шевелился, — соскальзывал глубже. Эрни услышал его гулкое паденье и пошел быстрее, стараясь снова отыскать местечко для света и песни. Он отмерял шаги и, казалось, ступал по всему миру Германии, пока шел, полусознательно, обратно поближе к авроре застольных кланов, вымуштрованных лиц и всей иронии и всего дружества своих товарищей-по-оружью. Мимо проковылял человек в сером со злобою или поясным поклоном наготове, и далеко в глубине переулка, услышал Эрни, он споткнулся об упавшего Купца, услышал приглушенное слово на фоне летних ночных птиц.
Из-за того, что пальцы пропали с его руки, и из-за уродливого вида трех оставшихся когтей Эрни никогда б не смог скакать на черной кобыле в гомон залповых ядер или же проворно ползать, рука за рукой, через сырые поля Бельгии. Он коснулся среднего и указательного пальцев большим и услышал, как женский голос взывает к мужчинам, юным в душё. Внутри сел он за стол своего отца под тенями и далеко в глубине и, растаявши в толпе, сделался неопределенным, притворился, будто наносит удары пренебрегаемыми отрывистыми выраженьями.
Стелла, как и отец ее, держала их в узде; и, теряя одну за другой те черточки, что были ее, впитывала больше и больше ту традицию, какая принадлежала всем. Поя, она не шепелявила, но громыхала словами неестественным голосом. И жесты, что выработала она, давались ей легко. Она выходила из-под арки отчего дома к публике «Шпортсвелъта», переступая естественную мысль так же ясно, как миновала она фазы месяцев. Она, чародейка, отправляла их кипеть и возносила их для радости, боль же чувствуя лишь в последний миг перед сном, полуодетая, на полу спальни. Герта, нянька, полагала, будто Дьявол специально пришел из далекого леса, чтобы Стеллу отыскать. Всякое платье, каким располагала она, всякая мужская пластина лат, всякий костяной гребень и шелковистый муслин нес на себе печать маркитантки, и, вопя в кошмарах мертвым ушам своего спящего отца, она следовала неделям 1914 года. Под глазами нарисовала она себе индиговые пятна, словно бы ее избили, и ее взгляд перемахивал с высоких черных деревьев к ледникам мертвых воинов, зеленым от оттенка сосен, трезвым от томленья, что явилось из восемнадцати годов летних патио и разделенья принцессиной детской.
Вслед за последним припевом она поклонилась, не сгибая ног, от выпуклых бедер своих, вспыхнула от аплодисментов и пробралась к столику старого херра Снежа, копя у себя в сердце похвалы, закладывая на хранение каждое лицо рядом с фотографией белой облупившейся головы Герты, няньки. Сизый дым парил над опилками, и в львиную клетку накатывал прилив беседы. Она села туда, куда указал рыжей бородой херр Снеж, ощутила, как запястья его гладко скользом толкают ее вперед, пока не коснулась она стола. Стелла переводила взгляд с лица на лицо.
— Вы были превосходны, — произнес он. — Это сын мой Эрнст, которому так нравится ваше пенье. — Эрни, худой и оживший от пива, оттолкнул свой стул и кивнул, пришпилил ее взглядом, как мог бы пришпилить розовощекую сестренку, взрослую и ожившую из его свободного прошлого. — А, — произнес херр Снеж, — это мистер Кромуэлл, мой гость. — Мистер Кромуэлл улыбнулся с легким пьяным изяществом и наполнил ей бокал. Он не скучал по чарам Лондона или английского села, резвящегося посреди лета, но спал допоздна и не слышал никаких петухов, кукарекающих рано поутру.
— Вы англичанин? — спросила Стелла.
— Да, но мне в особенности нравится Германия. Озера и города кажутся здесь просторами, врезанными в ледниковый период. Вы хорошо поете.
Херр Снеж гордился Эрни потому, что другой его сын, мальчик девяти лет, вечно голову свою носил пристегнутой к скобе, и слова, что поступали из его недвижного рта, шли еще и из далекого пугающего мира. Старый Снеж, преуспевающий и давний владелец «Шпортсвельта», взирал на лицо Эрни с жестким восхищением, видел собственные свои глаза и нос, презрительно глядящие на него в ответ. С онемелым воодушевлением Стелла следила за каждой зазубренной расселиной шрамов, отмечала, как заглублялись они под скулы, подчеркивая кости, как зажаты глаза между наползающими глыбами паутинистой ткани. Она дождалась, когда три когтя левой руки сомкнутся птичьей лапой чуть выше ее колена, потеплела к этому лицу, так бережно хранимому в своем углу. Оркестр заполнял помещение у Стеллы за спиной, печеные яблоки выкатывались из-за пазухи оракула, жженные и золотые, и постепенно трое мужчин сомкнулись ближе, теплые от всего вкуса рыцарского века. Она покрыла бокал пред собою златыми волосами и на миг увидала в его вихрящихся глубинах нагую трусость фехтовальщика, грядущие трепещущие крылья одинокого британского самолета, оставляющего свой символический катышек на рыночной площади, тело ее матери, катающееся вокруг нее, как камень, запятнанный навеки, а пятно высыхает и чернеет, как оникс.
Начал падать дождь, и летний гром поплыл по-над влажной листвой, заструился поверх потемнелых блещущих шпилей. Коляска раскачивалась туда и сюда, вода плескала из-под колес, капала из глубоких ниш проезжих дверей. Они медленно катили вдоль по ди Хельденштрассе [18], слыша лишь мягкий дождь, чеканку стальных копыт, плавные движенья шкуры. Смазанные рессоры из пушечной бронзы легко качали их сквозь июньскую ночь, а Мефистофель, присев на корточки в хоровой комнате, обвел этот восемнадцатый день месяца красным. Он, в черном капюшоне своем, призвал спящих лебедей проплыть мимо них по пруду в парке, и кучер мелькнул кнутом над лошадиными ушами.