Анна Бригадере - Бог, природа, труд
Зимними стылыми утрами, поднявшись вместе с петухами, она первая спешила сюда — посмотреть, не загасил ли ветер старательно присыпанные пеплом горячие угли. И тяжко было, если снова приходилось высекать огнивом искры из кремня — в те времена о спичках мало кто знал. Но если добрый дух уберегал угольки, и они, возрожденные теплым дыханием, вспыхивали, рассыпаясь искрами на конце сухой лучины или в коричневых ветках можжевельника, и свет слизывал причудливые тени с закоптелых стен, считалось это счастливым предзнаменованием предстоящего хлопотливого дня.
Запереть клеть, глянуть, накормлены ли собаки, засыпать пеплом угли в очаге, как повелось с молодых лет, — этим и сейчас еще завершает свой день бабушка. Особенно заботит ее очаг. Никому не доверит она этого. Разобьет пламенеющие угли, загасит тлеющие головешки, сгребет все в одну кучу и засыплет пеплом — сперва тем, что поближе, самым горячим, потом чуть остывшим и, наконец, совсем холодным. Когда кучка становится похожей на пирамиду и на ее поверхности не видно ни одной искорки, бабушка осеняет ее крестом и тихо шепчет что-то. Может быть: бог отец, бог сын, бог святой дух! Может быть: мать огня, мать огня, сохрани, сбереги, не дай погаснуть святой искре очага!
И хоть сама бабушка редко покидала дом, гостей в Авотах всегда было полным-полно. Правда, не все гости были настоящие. Одни приходили или приезжали один-единственный раз, и больше их никто никогда не видал. Они шли к бабушке за помощью: скотину ли вылечить, свои ли болезни и напасти…
Приезжали женщины с ребятишками, даже еврейки из Жагаре и еще более дальних мест. Ребятишки все были худые, с большими, уродливыми головами; говорили, бабушка избавляет таких детей от хвори. Про одну еврейку вот что рассказывали: осмотрела бабушка ребенка ее, как и других больных детишек, все косточки поразмяла, взвесила его на весах и дала матери пузырек со снадобьем и пучок корешков, сказала, как ими пользоваться, как за ребенком присматривать, и велела каждый день в отваре из корешков купать. Но мать ребеночка то ли все советы перезабыла, то ли смотреть за дитем не умела, но только посчитала, что самое главное — взвешивать, и давай стараться: и утром взвешивает, и вечером. А ребенок на глазах тает. Вернулась она в Авоты, плачет-заливается: «Вешай я, вешай свой ангел, а весы все не помогай!» Слова эти после часто повторяли в Авотах, когда кто-то ждал результата от бестолково сделанного дела.
Таких просителей принимала бабушка обыкновенно в полдень. И всегда бабушка спрашивала, а сам больной или тот, кто приходил за больного, отвечал. Кто приезжал раньше и не очень спешил, дожидался полудня, когда дом затихал и бабушка бывала посвободней. Но и тут ей не сиделось на месте. И пока шептала чудодейственные слова, по большей части написанные на серой или синей бумаге из-под сахара и обведенные меловым кружком с крестом посередине, шла она то в амбар, то в погреб, продолжая нашептывать слова и правой рукой легко осеняя бумажку крестом. В эти минуты даже Цитрон, попадавшийся у нее на пути, сворачивал в сторону, не осмеливаясь приластиться. Глянуть украдкой, ничего не спрашивая, — вот и все, на что решалась в эти минуты Аннеле.
В избе под самым потолком висели пучки сухих трав и корней, животворная сила которых была известна одной бабушке. Некоторые травы можно было собирать только в тот час, когда вставало солнце, другие — только в полдень, третьи — поздним вечером. Одни корни были выкопаны весной, другие — осенью; одни надо было сушить обязательно в тени, другие на солнце, третьи — в печи, на сильном жару.
Много целебных трав бабушка собирала сама, особенно из тех, что росли поблизости — места были знакомы ей издавна. Но немало трав приносили ей издалека в обмен на мешочек крупы или муку.
Приходила изредка старая цыганка, такая же знаменитая травница. Принесет, бывало, редкостное, невиданное растение прямо с корнем, найденное ею где-нибудь в лесной чаще. Бабушка внимательно осмотрит его: корни разотрет, сок из листьев попробует, цветы распотрошит и, если оставалась довольна находкой, на вознаграждение цыганке жаловаться не приходилось.
А перед началом летней страды Авоты становились огромной красильней. Куда ни повернешься — всюду разноцветные мотки ниток сушатся. Горшков с отварами и настоями из цветов, коры и корней у бабушки было видимо-невидимо. Ни одной хозяйке не удавался такой ярко-синий цвет — только бабушке. Красить научилась бабушка еще в юности. Рассказывали, что как-то еще деду своему наказала она привезти из города протраву, которую в отвар клали, чтобы краска ярче становилась и дольше не выгорела, а тот возьми да и забудь. Бабушка попрекнула его как раз в полдень, когда он с поля вернулся и постолы снимал. Так это его так задело, что он тут же вскочил, да, как был в одной постоле, прыгнул в телегу, на которой только-только навоз возили, и умчался в город. И не успели еще люди встать после полуденного отдыха, воротился он с покупкой обратно. Потом всем мужчинам советовал: избави вас бог женщинам на глаза попасться, коль нападет на них охота красить.
Случается Аннеле спать в бабушкиной каморке. Проснется она иной раз ночью и видит в тусклом свете, льющемся из маленького оконца: сидит бабушка и в руках у нее шевелятся спицы — позвякивают чуть слышно, словно крохотные бубенчики на колпачке у гнома.
Бабушка вяжет длинный чулок, серый, как вечерние сумерки. И что-то тихо шепчет. Считает. Словно вырывается на поверхность бурлящий под землей ручеек. Потом она сворачивает вязанье, складывает руки и начинает шептать еще проникновеннее, еще неистовее, словно стоит перед нею самый верный друг и поверяет она ему в ночной тиши тайны, о которых не должен знать никто на всем белом свете.
В ясные ночи бабушке часто не спится, она встает, подходит к окну и долго смотрит на звезды. Шаги ее легки, словно дыхание. Аннеле кажется тогда, что бабушка далеко-далеко, так далеко, что даже окликнуть ее нельзя, потому что не одна она. А вот кто с нею рядом, Аннеле не знает. Но он добрый. И в Авотах все могут спать спокойно.
Как-то в ясный зимний день бегала Аннеле по двору и вдруг увидела бабушку — стояла та у изгороди и пристально вглядывалась в сторону заходящего солнца. И чего это там бабушка заприметила? Так и подмывает узнать.
Но бабушка словно бы не замечает девочки. Ветер шумит, рвет бабушкину одежду, а по щекам ее катятся слезы.
Но отчего так пусто в той стороне, где садится солнце? Чего там не хватает?
Ой! Аннеле внезапно пугается. Там же нету, совсем больше нету березовой горы! Нет, нет, гора стоит, как стояла, нет только на ней ни одной березки, ни одного деревца. Все словно бритвой срезаны. Под корень их скосило, и лежат они теперь, как снопы поваленные, в своих белоснежных одеждах.
— Где березовая гора, бабушка? Где березы?
— Ты же видишь, дитя!
— Кто это сделал, бабушка?
— Кто б ни сделал, — отвечает бабушка.
— Почему же ты позволила?
— Куда уж мне! Вырастают дети, своим умом живут, родительских советов не слушают. Мог бы дождаться, пока глаза закрою, но нет, так, говорит, лучше. Может, и лучше, но придет лето, и этой красы нам уж не видать больше.
Аннеле понимает, что срубить березы велел дядя Ансис, и ни о чем больше не спрашивает.
Наступит лето, но не зазеленеют больше кудрявые березы, не будет туесков со сладким соком, не будет редкой красоты цветов, росших на тенистой горе, не будет и освещенной солнцем тропинки между березами и нивой, где шептались над ее головой колосья.
Так стоят они обе возле изгороди и оплакивают любимую березовую гору.
В ПОИСКАХ ЗЕМЛИ
По воскресеньям, в послеобеденную пору, приходят в Авоты гости — мужчины с соседних хуторов. Не играть в карты — они не так беспечны, как молодые парни. Не осматривать авотские луга и пашни, лошадей и постройки, как приезжающие в гости хозяева, нет у них ни лошадей, ни земли, они батрачат на соседних хуторах, как отец Аннеле в Авотах. И к отцу они приходят поговорить.
Аннеле по душе и эти люди, и их разговоры. Микелис Гелзис — маленький сухонький мужичок в клетчатых портах и сермяжной светло-серой куртке, которая, как он похваляется, еще со свадьбы сохранилась. Только войдет в комнату, какой-нибудь зубоскал не преминет встретить его словами: «Эй, Микелис, не шпи, не шпи, заворонки уз поют!» На что Микелис в ответ: «Вот жлые, так жлые! Правду бог говорит, што яжык беж коштей!»
И все — и больше не сердится. Привык, что посмеиваются над ним сызмальства за то, что некоторые звуки не произносит, а словами этими: «Не шпи, не шпи, заворонки уж поют!» — он будил как-то другого батрака.
Микелис говорун не ахти какой, но зато слушает он и глазами, и ушами, и рот откроет. И каждый раз, только кто-нибудь кончит говорить, он подтверждает: «Как зе, как зе! Вот и я говорю!» И бледно-голубые глаза его блестят, раскрасневшиеся щеки горят — так нравится ему тот, кто говорит.