Реймон Радиге - Бес в крови
Виделся я и с Рене, изгнанным из лицея Генриха Четвертого. Он перешел в лицей Людовика Великого. После занятий я каждый день заходил за ним. Мы встречались тайком, потому что, после отчисления из лицея Генриха Четвертого и особенно после того, как стало известно о наших с Мартой отношениях, его родители, прежде видевшие во мне пример для подражания, запретили ему водить со мной дружбу.
Рене, считавший слишком обременительным присутствие любви в отношениях между мужчиной и женщиной, высмеивал мою страсть к Марте. Не в силах выдерживать его насмешки, я трусливо ответил, что это не настоящая любовь. Его восхищение мной, последнее время сильно покачнувшееся, теперь вновь возросло.
Чувства мои притуплялись. Самым мучительным было вынужденное сидение натощак. Возбуждение мое напоминало состояние пианиста без инструмента, курильщика без курева.
Рене, смеявшийся над моими чувствами, сам влюбился в одну девицу, к которой у него, по его словам, была безлюбая любовь. Эта светловолосая испанка походила на грациозное животное, которое так ломалось, словно было цирковым. Рене сильно ревновал ее, хоть и прикидывался развязным и бесчувственным. С нервным смешком, постоянно меняясь в лице, он упросил меня об одном странном одолжении. Для того, кто знаком с нравами лицеистов, просьба его не казалась необычной. Ему хотелось знать, изменит ли ему его пассия. Я должен был поухаживать за ней и посмотреть, что из этого выйдет.
Просьба его поставила меня в затруднительное положение. Но робость одержала верх. Однако ни за что на свете я не согласился бы показать ее; впрочем, дама, о которой шла речь, сама вывела меня из затруднения. Она так быстро дала мне понять свою благосклонность, что робость, мешающая одному и понуждающая к другому, вынудила меня пренебречь и Рене и Мартой. Я надеялся по крайней мере получить от этого удовольствие, но оказалось, что я — словно курильщик, привыкший к одной марке сигарет. В итоге мне остались угрызения совести из-за того, что я обманул Рене; правда, ему я солгал: поклялся, что испаночка отклоняет любые ухаживания.
А вот перед Мартой мне вовсе не было стыдно. Я старался испытывать раскаяние, но только напрасно твердил себе, что сам никогда бы не простил измены. «Она и я — это разные вещи», — оправдывал я себя с непревзойденной низостью, которую эгоизм привносит в свои оправдания. Так же спокойно относился я к тому, что сам не писал Марте, а ведь если бы это позволила себе она, я увидел бы в этом знак ее охлаждения ко мне. С другой стороны, случайная измена лишь усилила мою любовь к ней.
* * *Жак не понимал, что происходит с его женой. Марта, всегда такая общительная, почти не разговаривала с ним. Если он спрашивал ее: «Что с тобой?» — она отвечала: «Ничего».
Госпожа Гранжье устраивала бедному Жаку сцену за сценой. Обвиняла его в неумении обходиться с ее дочерью, раскаивалась в том, что вверила ее ему. Его неловкости приписывала она внезапное изменение в нраве своей дочери. Даже пожелала забрать ее домой. Жак уступил. Через несколько дней после своего приезда он отвел Марту к матери, которая, потакая малейшим капризам дочери, бессознательно ободряла ее в любви ко мне. В этом доме Марта родилась и выросла. Каждая вещь напоминала ей здесь о счастливом времени, когда она была свободна, как пташка. Поселилась она в бывшей своей девичьей. Жак попросил поставить для него хотя бы кровать. С Мартой случился нервный припадок. Она отказывалась пятнать это непорочное место.
Господин Гранжье считал подобную стыдливость абсурдной. На что супруга отвечала мужу, а заодно и зятю, что они ничего не смыслят в деликатной женской натуре. Она была польщена, что душа ее дочери в столь малой степени принадлежит мужу. Все, чего Марта лишала Жака, госпожа Гранжье приписывала себе, вознося дочернюю щепетильность на недосягаемую высоту. Высота тут и впрямь была, да только не ради нее, а ради меня.
Сказываясь больной, Марта тем не менее требовала прогулок. Жаку было ясно, что ею двигало отнюдь не желание побыть с ним наедине. Не доверяя никому своих писем ко мне, Марта сама относила их на почту.
Я еще больше порадовался тому, что не могу писать ей: ведь, отвечая на ее рассказ о претерпеваемых ею мучениях, я непременно вступился бы за жертву, каковой был Жак. В иные минуты я ужасался злу, которое сотворил; в другие успокаивал себя тем, что Марта никогда в достаточной степени не накажет Жака за совершенное им преступление: ведь это он увел ее у меня, лишил девственности. Однако ничто не делает нас менее «сентиментальными», чем страсть, и в целом я радовался тому, что не могу ей писать и что она продолжает изводить Жака.
Уезжая, тот совершенно пал духом.
Окружающие отнесли этот нервный кризис Марты на счет изматывающего одиночества, в котором она пребывала в отсутствие мужа. Ее родители и Жак были единственными, кто не знал о нашей связи: хозяева не осмеливались сказать ему об этом из уважения к его мундиру. Госпожа Гранжье предвкушала: вот-вот она вновь обретет свою ненаглядную дочь и все будет как до замужества. Каково же было изумление семейства, когда на следующий день после отъезда Жака Марта заявила о своем желании вернуться к себе.
В тот же день я был у нее. Начал я с того, что пожурил ее, зачем она такая злая. Но стоило мне прочесть первое письмо Жака после возвращения на фронт, как меня охватил панический страх. Жак писал о том, с какой легкостью встретит смерть, если Марта больше не любит его.
И это отнюдь не было «шантажом». Забыв, как желал я этой смерти, я понял, что ответственность ляжет на меня. Я стал еще более несправедливым и бессердечным. Где ни тронь, всюду было больно. Как Марта ни твердила, что не давать Жаку надежды — наименее бесчеловечно, я заставлял ее отвечать ему как можно мягче. Сам продиктовал его жене единственные нежные письма, которые он получил. Она противилась, плакала, но я угрожал, что никогда не вернусь, если она не послушается. От того, что своими единственными радостными минутами Жак был обязан мне, моя совесть хоть немного успокаивалась.
По той надежде, которой были переполнены его послания в ответ на наши, я убеждался, насколько несерьезным было его желание погибнуть.
Я восхищался собой, тем, как поступал с этим беднягой, тогда как на самом деле действовал из эгоистических побуждений и из боязни иметь на совести преступление.
* * *Драматический период сменился счастливым. Но увы! Чувство недолговечности происходящего не уходило. Оно было неразрывно связано с моим возрастом и моей бесхарактерностью. У меня ни на что не было воли — ни оставить Марту, дав ей возможность забыть меня и вернуться к своим обязанностям, ни подтолкнуть ее мужа к смерти. А значит, связь наша зависела от того, как сложатся события — наступит ли мир, вернутся ли домой солдаты. Выгони он свою жену из дому, она стала бы моей. Оставь он ее себе — что ж, отнять ее у него силой я был не способен. Наше счастье было все равно что замок из песка. А поскольку час прилива точно известен не был, я надеялся, что вода как можно позднее подберется к нему.
Теперь Жак под впечатлением писем жены сам вступался за нее перед тещей, недовольной возвращением дочери в Ж. Подогреваемая досадой госпожа Гранжье восприняла это возвращение с некоторым подозрением. Подозрительным ей казалось и кое-что еще: Марта наотрез отказалась заводить прислугу, вызвав этим взрывы возмущения как в своей семье, так, в еще большей степени, и в семье мужа. Но что могли родственники против Жака, ставшего нашим союзником под воздействием доводов, которые я внушал ему через письма его жены?
Тут-то Ж. и открыл по ней огонь.
Владельцы дома перестали ее замечать. Никто с ней не здоровался. Лишь торговцы в силу своей заинтересованности были вынуждены проявлять обходительность. И потому Марта, иной раз испытывая потребность перекинуться с кем-нибудь словом, задерживалась в лавочках. Придя к ней и не застав ее дома (она, скажем, выходила за молоком и пирожными), я уже через пять минут начинал воображать самое худшее — например, она попала под трамвай — и со всех ног кидался к кондитеру или молочнице. Как правило, я заставал ее за разговором с ними. Бесясь от того, что позволил себе так разволноваться, я, стоило нам выйти на улицу, набрасывался на нее с упреками. Корил ее за вульгарный вкус, за пристрастие к болтовне с какими-то там торговцами. Поскольку я вторгался в их беседу с клиенткой, те, в свою очередь, платили мне ненавистью.
Этикет, существующий при королевских дворах, довольно-таки прост, как все благородное. Но ничто не сравнится по загадочности с протоколом простого люда. Его безумная приверженность к правилам первенства основывается прежде всего на возрастном критерии. Ничто не покажется ему более возмутительным, чем благоговейный трепет старухи-герцогини перед каким-нибудь юным принцем крови. Можно себе представить, как кипели кондитер и молочница при виде мальчишки, вмешивающегося в их задушевный разговор с клиенткой. За то, что она запросто держалась с ними, они готовы была найти ей тысячу оправданий.