Эфраим Севела - Зуб мудрости
Господи, до чего она меня не понимает!
Но я лежу и прислушиваюсь. Все же интересно слушать чужие заблуждения. Особенно, если это касается твоей собственной персоны.
– Она, конечно, не совсем обычный ребенок, – говорит мама мурлыкающим голосом сытой кошки. – Я стараюсь быть объективной. Хотя она моя дочь и самое дорогое существо на земле. И единственное.
Последнее мама произносит со значением, весьма прозрачно намекая Б.С., что он, изверг, ее недостаточно любит и ценит, и поэтому ей приходится обходиться лишь одной любовью ребенка.
Б.С. на это реагирует, как только и может реагировать этот человек, не принимающий маму всерьез:
– Вы отклоняетесь, мадам. Ближе к делу. Значит, у вас не совсем обычный ребенок…
– Да, не совсем обычный, – вздыхает мама. – Еще в Москве, когда она была крошкой, я наблюдала в ней не совсем обычные проявления… какие-то отклонения от нормы. Она говорила такие вещи, которые ставили нас в тупик, ибо мы не могли понять, откуда это в ней… По крайней мере, ни у нас, ни у наших знакомых она подобному научиться не могла.
– Конкретней, – поправляет маму Б.С.
– Ну, взять хотя бы такой случай. Было это в Москве. Она пошла впервые в школу. Совсем крошка. И вот бабушка приводит ее домой. Мы, взрослые, ее окружили, тискаем, целуем, цветы, подарки. Все же такое событие: человек впервые переступил порог школы. «Ну как, деточка, спрашиваем, тебе понравилось в школе? Что произвело на тебя самое большое впечатление?» «Ничто», – отвечает. – «Скучища». Мы обомлели. Это произносит существо, которому еще не исполнилось семи лет.
– Здоровый скепсис, – бормочет Б.С. – Правда, весьма раннее проявление. Не вижу никакой патологии.
– Послушай, что дальше произошло. «А как твоя учительница? Понравилась тебе?» – «Почему она должна мне нравиться?» – спрашивает вместо ответа. – «Простая баба. Разговаривает, как деревенская. Вы бы такую за свой стол обедать не посадили».
Я в своей комнате задрыгала под одеялом ногами от удовольствия. Если мама не врет, не сочиняет, значит, я уже не таким дерьмом была в семь лет. Браво! Кое-что новенькое узнала о себе.
– Бабушки, дедушки чуть в обморок не попадали, – продолжает мама. – Они у нас – коммунисты старой закалки, искренне верующие во всеобщее равенство и братство. У нас в роду не было богатых, мы выросли в страшной бедности и гордились своим пролетарским происхождением. И тут – на тебе!
– сноб, баловень, аристократ паршивый, говорящий о простых людях с таким высокомерием и презрением. Откуда это взялось? Где она слышала такое? Она подобному не могла научиться в нашем доме. Ты можешь мне объяснить? Я – педагог, но отказываюсь понимать. Ответь мне ты. Возможно, медицина знает больше.
– Моя медицина, дорогая, – с откровенной иронией в голосе отвечает Б.С., – такая же слепая и глупая старуха, как и твоя педагогика. Мои скудные познания наводят меня на мысль, что тут все дело в генах. Ваш плебейский род имел в далеком прошлом весьма аристократичных предков, и вот через столько поколений прорвались гены знатного происхождения, опрокинули, смели с пути пролетарские и даже коммунистические гены и явились на свет в образе этого очаровательного юного сноба.
– Ты серьезно так думаешь? – спросила мама каким-то изменившимся голосом. Ей, кажется, польстила догадка Б.С. о наших благородных предках.
– Я этого не утверждаю, но допускаю, – невозмутимо ответил Б.С.
– Второй пример, – сказала мама.
– Что еще такое? – сонно отозвался Б.С.
– Ей было, боюсь соврать, годика три или четыре. Зашел к нам как-то сосед и решил пошутить с ребенком. Неумная шутка. Сделал страшное лицо, потянулся руками к шее моего мужа и зловещим таким голосом прохрипел:
– Я задушу твоего папу.
Знаешь, что она сделала? Она топнула ножкой, сжала кулачки так, что они побелели, и крикнула соседу, которого она прежде любила и часами сиживала на его коленях:
– Если ты тронешь папу, я тебя разрежу на мелкие кусочки, пропущу через мясорубку, сделаю котлеты, поджарю, съем и… покакаю. Ты останешься в ночном горшке.
Б.С. рассмеялся. Я у себя в комнате тоже завизжала, от удовольствия.
– Что ты об этом думаешь? – спросила мама. – Мне тогда совершенно не было смешно. Откуда в ней столько злости? Как в этой маленькой головке созрел такой изощренный чудовищный план мести?
– Прелестно, прелестно, – продолжал смеяться Б.С.
– Ты мне ответишь? – настаивала мама.
– Завтра, завтра. Пора спать. Я пошел к себе.
– А поцеловать на прощание? – жалобно протянула мама.
– Обойдешься. Нельзя все сразу.
– Свинья.
– Спокойной ночи.
Мимо моей двери прозвучали шаги Б.С. по коридору. Доски пола прогибались и скрипели под его весом, хотя он ступал осторожно, чтобы меня не потревожить.
Я в эту ночь уснула с улыбкой. Узнала кое-что занятное о себе. А еще позлорадствовала, что он ушел, не поцеловав ее.
Сколько мне суждено прожить, я никогда не забуду сцены прощания в московском аэропорту, когда мы с мамой навсегда покидали Россию. Навсегда, навсегда. Нас не пустят обратно, даже если мы очень будем просить. Потому что в Советской России считается, как неписаный закон, что каждый, кто ее покидает – предатель Родины, отщепенец и негодяй. А уж еврей – тем более.
Мы прошли таможенный осмотр. И теперь мы уже были одной ногой за границей. В зале, где мы ожидали посадки на самолет, все надписи были по-английски, а в буфете принимали плату в иностранной валюте. Советские деньги тоже принимали, но не так охотно. Мы уже были за границей, но не совсем. Лишь одной ногой. В любой момент нас могли вернуть обратно. В Советский Союз. За стеклянную стену, отделявшую наш зал от всего аэропорта. Они еще могли выкинуть любой трюк, поиздеваться над нами, как захотят. Потому что мы все еще были в их руках. На советской территории. Поэтому все взрослые, и в их числе моя мама, сильно нервничали и все поглядывали на часы и на радиорупор, откуда объявляли посадку на самолеты. По-русски и по-английски. И еще на каком-то иностранном языке, который я не смогла определить.
Даже дети перестали шалить и вели себя тихо-тихо. Словно боялись потревожить кого-то страшного, навлечь беду на родителей.
А за стеклянной перегородкой от потолка до пола был Советский Союз. Страна, в которой мы родились и которую мы сейчас покидали навсегда. Через эту стенку было все видно, но ничего не слышно. Она была звуконепроницаемой. И за ней теснились провожающие. Бледные, испуганные люди. Плакавшие и что-то кричавшие. Беззвучно. Как в телевизоре, когда выключишь звук. Шевелили губами, махали руками. Они уже были, как не живые.
За стеклянной стеной, навсегда от нас отгороженные, стояли плечом к плечу шесть стариков. Единственные люди на этой земле, приходившиеся мне родней. Три бабушки, два дедушки и прадед Лапидус.
Они казались ужасно маленькими и несчастными. И хоть я не всегда была с ними ласкова, мне очень захотелось погладить каждого и сказать ему в утешение доброе слово.
Их глаза были устремлены на меня. Не на маму. Словно с моим отъездом для всех для них прерывается нить, связывавшая их с жизнью, и они останутся на земле осиротевшими. Шесть стареньких сироток. У которых больше нет ни детей, ни единственной внучки. И будут хоронить один другого, каждый дожидаясь, когда придет его черед.
Я уже не буду на их похоронах. И от этого им будет очень тяжело умирать. Как будто они напрасно прожили свои жизни.
Мы их предали. Мы их бросаем. Одних. Беззащитных. В стране, где не любят евреев.
– А где их любят? – как любил говорить дедушка Лева.
Я чувствую, что моя мама совершает страшный грех, бросая этих стариков. Я не в счет. Я не решаю. Меня и увозят, не спросив моего желания. Мама объясняет, что старикам лучше оставаться в Москве. Здесь у них квартиры, пенсии. И друзья, к которым они привыкли. А там? Кому они нужны в чужой стране? Кто их возьмет на содержание? Нельзя их трогать с места. Это лишь ускорит приход смерти.
Это жестоко, говорит мама, но разумно. А у самой текут слезы.
Может быть, она думает о том, что когда-нибудь я так же оставлю ее. Одну-одинешеньку. Старенькую и беспомощную.
Потому что у меня впереди будет жизнь, а у нее – могила.
И это тоже будет жестоко, но разумно.
От этих мыслей у меня делалась гусиная кожа. А лица стариков за стеклом, с приплюснутыми носами, расплывались, потому что горючие слезы застилали мне глаза.
Маме звонит папин друг-подружка Джо. Этот американский гомосексуалист с коровьими моргающими глазами. Жалуется на папу. Тот ему, видать, изменяет. Ну и папашка у меня! Хоть и гомик, а порядочный кобель! Бедняжка Джо! Вот он и ищет утешения у бывшей жены своего любовника в надежде, что она замолвит за него перед папой словечко. Потеха! Как говорила в Москве бабушка Сима: сойти с ума и то мало!
Мама терпеливо выслушивает в трубке занудное поскуливание своего «соперника-соперницы», даже пытается утешить его по-английски с железным русским произношением, путая времена глаголов и опуская артикли. И обещает поговорить с папой, пристыдить его.