Франс Силланпя - Праведная бедность: Полная биография одного финна
Трудно сказать, о чем он думал днем: все зависело от того, как прошли утро и вечер накануне. Могло статься, мысли его весь день кружились вокруг его теперешней жизни, вокруг полей и стада, которое он пас; ему рисовались картины будущего, и главное место в них обычно занимал дом Туорила — его хозяин, хозяйка и все прочее. Здесь хорошо, он никуда не уйдет отсюда. Отец, мать — вся прежняя жизнь на Никкиле осталась где-то далеко позади, казалась бесконечно чуждой его теперешнему миру, благополучно стерлась из памяти. Сегодняшнее солнце светит не для них. Вот он сидит здесь, на солнечном косогоре, и его ничуть не удивляет, что хозяин и хозяйка ладят между собой… А вечером так приятно возвращаться со стадом домой.
Но иногда с вечера начинает давить какая-то тяжесть, и на следующий день небо заволакивается тучами. После полудня неподалеку ударяет молния, и Юсси в страхе забивается в сенной сарай… Откуда-то с высоты ему является бог, он приходит прямо из Харьякангас, из дали лет. Туорила теперь где-то далеко-далеко, как будто ее вовсе и не существует. Пеньями, отец, нашел убежавшего Юсси и снова обрел всю свою былую власть. Сверкает молния, будто ожившее прошлое мечет на землю свой злобный взгляд, все сильнее рокочет гром. Юсси вскрикивает неистово, и чудится ему, что перед ним Майя. Он хочет прижаться к материнской груди. Кровь очистилась от всего здешнего, наносного, знакомый пейзаж в сетке дождя теперь угрожающе чужд. Мрачное угрюмство Пеньями, отца, и нежная ласка матери — драгоценнейшие сокровища трепетного сердца в час опасности здесь, на этом далеком, чужом пастбище.
Но вот гроза прошла, а облегчения все нет, такой уж сегодня день. Пропали бык и корова. В горле еще стоят комом недавние слезы, и тем легче накипают новые: что будет, если корова и бык не найдутся? Исчезнувший вожак стада показывается на опушке леса, но, словно взбесившись, несется прочь, как только Юсси приближается к нему. Волки! В слезах, истово молясь богу, Юсси, взрослый мальчик, во весь дух бежит по лужам к дому, и каждую минуту ему слышится рев задираемой волком скотины. И тут, может статься, какой-нибудь старик лесовик, одиноко живущий в своей избушке, выйдет на шум, смутивший вечерний покой, и отправится на пастбища Туорилы посмотреть, что там приключилось. В трясине он видит выбившуюся из сил корову, вокруг с ревом носится бык… Поняв, в чем дело, и убедившись, что опасности нет, старик спешит домой за веревкой…
Немало утренних зорь, дней и вечеров провел здесь Юсси, и все они были разные, все не похожи друг на друга. Маленький пастушок, конечно, не замечал, что делается с его душой, но эти зори, дни и вечера не прошли для него бесследно: у него появилось какое-то чувство оторванности от времени — прошлое умерло, растаяло, как недавний сон, и не было ничего, что связывало бы его с настоящим. Он был ни батрак, ни хозяйский сын, ему не разрешалось жить ни в работницкой, ни в чистых покоях, только в пекарной.
А потом наступил вечер — канун того дня, когда начиналось учение в воскресной школе. К тревожному ожиданию примешивалось чувство какой-то грустной радости — предстояло вступить в новую полосу жизни. В сумерках, ни у кого не спросясь, Юсси пробрался в пустую работницкую и долго сидел там, тихо напевая одну из тех песен, которые поют только взрослые, и от терпких ее слов сладко млела душа. Не ушел он и после того, как люди возвратились с работы. Хозяин самолично пришел за ним, и странно сурово прозвучал его голос, когда он спросил: «Ты что тут делаешь?» Уже в этом вопросе сквозило предвестье того нового, что должно было начаться завтра.
Ровно подстриженные подростки сидят на церковных скамьях и вроде бы слушают объяснения пробста, толкующего о святой троице. Пробст говорит медленно и отчетливо, высоким церковным слогом, который никак не вяжется со смазными сапогами и сермяжными куртками мальчиков. Смысл его речи, отточенной и как бы отстоявшейся за многие десятилетия, не доходит до заскорузлого избяного ума подростков, хотя интонация голоса, его ритм настраивают душу на тот лад, к которому она тяготеет наследственно, из рода в род. Однако изначальные понятия об отце, сыне и святом духе в образе птицы остаются незыблемы. Все они нарисованы над витиеватыми буквицами катехизиса.
Не один из этих мальчишек в трудный час истово поминал имя божье. Бог тоже переходит по наследству, из рода в род, только познается он не со слов наставника, а через тяжкие испытания жизни народной. Он воскресает в крови отца, когда тот спешит глухой лесной тропою к своей избушке, чтобы в последний раз обнять умирающее дитя. И когда старый дед, всю неделю просивший пить, наконец отходит, что-то невнятно пробормотав напоследок, бог и его осеняет своим покоем. Маленькие ребятишки с серьезными лицами наблюдают, как бог приближается к взрослым, и сохраняют его для будущих поколений. В их представлении бог зачастую принимает черты отца: он старый, суровый и требует к себе уважения.
Однако этот бог недоступен множественной душе подростков воскресной школы. Когда учишься, голова забита совсем другим. Надо зубрить уроки из катехизиса, если не хочешь остаться или пройти «условно»; надо следить за тем, чтобы в лукошке всегда было съестное; и надо вести себя так, чтобы не сделаться всеобщим посмешищем. Вечерами, когда хозяина, у которого квартируют ребята, нет дома, все отправляются куролесить в деревню. Если не придумают ничего другого, затевают толкотню, которая зачастую переходит в ссору, а то и в настоящую потасовку.
Был как-то такой случай. Юсси дулся в стороне от разыгравшихся ребят, и мимо них случайно прошел пробст. Хотя он ничего не сказал, ясно было, что поведение одиночки показалось ему подозрительным. Когда пробст скрылся из виду, Юсси порядком досталось.
— Твой отец был Пеньями! Твой отец был Пеньями! — горланили мальчишки. А на следующий день пробст попутал Юсси на непознаваемости таинства крещения и сказал: «Послушай, Иохан Беньяминов сын — как ты проводишь свои вечера! Ты разгуливаешь по деревне и не стремишься постичь святость дел господних! Говорю тебе: внемли моему назиданию».
Во взглядах мальчишек, наблюдавших за пробстом и Юсси, светилось злорадство.
Конфирмационное ученье принесло Юсси одни разочарования и не дало ничего такого, что чудилось ему в той песне, которую он, томясь ожиданьем, напевал в работницкой вечером накануне поступления в воскресную школу. Правда, и теперь по вечерам, когда он оставался один в доме, где временно квартировал, на него находило желание петь. Он достиг того возраста, когда мир рисуется единой, сотканной из грез картиной. Главное место в ней занимали Туорила и село, где он проходил наставление в вере, а вокруг — целая сумятица чувств, владевшая им в эту пору. Жизневосприятие расширялось, и мальчик волей-неволей должен был следовать за ним; казалось, пространство распахивается, и его нужно чем-то заполнять. Прежние представления о конфирмационной поре, сложившиеся еще в годы жизни на Никкиле, казались теперь смешными и съеживались, блекли. Беспомощно и неловко чувствовал он себя в этой просторной, чистой избе, из окон которой видны были в сумерках крыши и улицы деревни. Он жил здесь под гнетом постоянной необходимости что-то делать, малейшее нерадение грозило наказанием. И еще над ним тяготел страх, что он не сумеет как следует исполнять то, что от него требуют.
Чувство беспомощности достигло предела в тот момент, когда он принимал причастие. Следовало думать о боге, но бога не было; было лишь легкое опьянение новизной, когда он впервые в жизни попробовал облатку и вино. У пробста, пастора и ребят был такой вид, будто бог ко всему этому не имеет ни малейшего отношения. Детей конфирмовали, «допускали к причастию», это был торжественный момент — вот и все.
Сытым покоем дышит зажиточная деревня воскресным днем, когда лето на исходе. Завтра на Туориле начнут жать рожь.
Вся прислуга ушла, один только Юсси остался дома: у него нет даже той свободы, которой пользуются работники. Хотя он уже ходит к причастию — как много вкладывалось в это понятие тогда, когда оно было чем-то неизведанным, и как мало оно дало ему, превратившись в реальность! — и ему ничего не запрещают, а только приказывают или ругают, атмосфера, царящая в этом доме, гнетет его. Со времени своего пастушества Юсси все сильнее ощущал этот гнет, и особенно невыносимым он стал после конфирмации. Две недели назад, на покосе, хозяин опять отколотил его. Когда Юсси, ругаясь сквозь слезы, поклялся в присутствии других, что и году не останется на Туориле, один из торпарей сказал:
— Так-так, стало быть, Юсси не хочет наниматься на тот год?
— Черта с два я наймусь! — всхлипнул в ответ Юсси.
— Да ты поди и нынешний-то год не по найму, за так работал, — продолжал торпарь, и Юсси почувствовал, что его угрозы вызывают у людей лишь равнодушную усмешку, что в его положении есть что-то такое, чего он до сих пор не знал. И вот в этот тихий воскресный день случилось так, что Юсси ненадолго остался наедине со скотницей, которая причесывалась в людской. Скотница была большая охальница, но сегодня разговаривала с Юсси совсем по-человечески, хотя на людях, во время работы, так и норовила отпустить ему — жалкому щенку — какую-нибудь лихую непристойность. Такое миролюбие подбодрило Юсси, и он стал задавать ей вопросы, один щекотливее другого, и между прочим спросил, о чем это говорили люди тогда, на покосе. Разве он не может уйти с Туорилы, как это собирается сделать Манта?