Мигель Астуриас - Маисовые люди
— Себя утешают, надеются. Что хочется людям, то и думают. Жаль, только было не так. Утонул Гаспар. Плавать он умел, верно говоришь, как рыба, только людей у него перебили, измолотили в куски, он и загоревал. Что говорить, он им вожак, вот и подумал он — надо ему с ними быть, с мертвыми. И в реку бросился, будто камень, а не человек. От гадов от этих ушел. Он когда плавал, сперва был как туча, потом как птица, потом — одна тень по воде.
Братья Текун замолчали. В тишине в такт дыханию свистели мачете. Братья играючи срезали высокую траву.
— Касик одолел бы этого полковника, если б тот его людей не убил, — сказал Росо, как бы подводя итог беседе и выплевывая при этом табачинку, прилипшую к языку.
— Это верно, — подтвердил Андрее, уже не так рьяно махавший мачете. — В том и война, чтоб с людьми биться, а не травить их, как псов. Его отравили и нас перебьют, как вот лекаря: пулю пустят, и лежи, тела не найдут. Плохо, когда ружей нету. Уснешь живой, а не знаешь, проснешься ли; проснешься — не знаешь, уснешь ли. А землю расчищают, сеют маис. От бедности все. Очень мы бедные. Хоть бы их маисом перетравило.
Всей семье становилось как-то легче, когда безумный переставал ходить туда-сюда. Все жалели его. Он останавливался надолго под зелеными ушами, которые теребил ветер, и нюхал ствол, с трудом выговаривая слова. Челюсти у него сводило, язык был шершавый, как лист лореко, лицо — изборожденное безумием, как поле, глаза широко открыты.
— Красная луна! Красная луна! Я лесной зверек, лесной зверек! Огонь, огонь, огонь… кровяная тьма, медовая тьма… темно, темно, темно!
…Хлоп, хлоп, хлоп — хлопал Гауденсио Текун убитого оленя. Хлоп, хлоп — то тут хлопнет, то там.
Он шлепал его, щекотал, щипал.
Олень не встает, разленился, и Гауденсио, притомившись, идет к реке, набрать воды. Он набирает в шляпу и сбрызгивает изо рта голову, глаза и ноги оленя.
— Может, оживет!
Деревья наклоняются друг к другу, с них взлетают птицы, и Гауденсио понимает, что скоро взойдет месяц. Так и есть, вот он, золотая картофельная кожурка.
Оленя не пробуждает и вода, и Гауденсио, отчаявшись, бьет его по загривку, по брюху и по шее.
Пролетают ночные птицы, вороны и козодои, разрезая воздух, словно юла или лезвие мачете.
Спрыснув и побив оленя, Гауденсио обворачивает ноги, руки и голову лиловыми листьями тростника и весь в листьях пляшет вокруг зверя, пугает его.
— Беги! — кричит он танцуя. — Беги, олень, беги!
— Беги! — кричит он танцуя. — Беги на семь полей. Помню, там, далеко… Я не родился, отец не родился, дед мой не родился, а я помню, что было со светляками-колдунами, когда умываюсь дождевой водой. Спасайся, олень, беги, у тебя три светляка на загривке! Не зря тебя зовут кровяною тьмой… не зря тебя зовут тьмой медовой, рога у тебя как мед, а сам ты, олень, горек.
Он скачет верхом на тростине, и она, на манер хвоста, торчит У него сзади. Весь в лиловых листьях пляшет Гауденсио Текун, пока не падает от усталости рядом с убитым оленем.
— Беги, олень, беги, полночь подступает, скоро загорится огонь, сгорит седьмое поле! Не притворяйся, что ты оглох или умер. Вон твоя пещера, вон твой дом, твой лес, беги олень-бедняга!
Закончив просьбы и мольбы, он вынимает из кармана желтую сальную свечу. С трудом высекает пламя, поджигает сухой лист, зажигает свечку, становится на колени и молится со свечой в Руках.
— Прощай, олень, оставил ты меня на дне колодца, а я тебя, Укачивал, показывал, каково это умирать! Я приложил ухо к) твоей груди и ничего не услышал, я хотел послушать, дышишь ли ты, и нос у тебя был холодный. Почему ты пахнешь, как цветок апельсина, если ты не апельсин? Зима глядит из твоих глаз глазами светляков. Где ты оставил твой шалаш из шкуры Девственной лани?
По темным камышам медленно движется тень. Это Гауденсио Гекун. Олень Семи Полей — в земле, он его глубоко закопал. А ауденсио слышит, как лают псы, как кричит безумный и, подойдя поближе, миновав тростники, — как молятся женщины о лекаря.
— Избави его, господи, от мук и дай ему покой… Избавь его от мук и упокой его…
Черный мед, тростниковый мед облепил Гауденсио руку, когда он по самую подмышку засунул ее в пещеру, где спрятано ружье. Он спокойно вынул ружье — что ему там сделается, — перекрестился, поцеловал три раза сложенную горсть и, раньше чем идти к дому, громко сказал, глядя на красную луну:
— Я, Гауденсио Текун, клянусь душой лекаря, и моей матерью, и моим покойным отцом, что верну душу телу там, где его похоронят, а если оно воскреснет, возьму к себе пеоном и не буду обижать. Я, Гауденсио Текун…
И пошел к дому, размышляя так: «…тот мужчина, кто высекает божью волю из живого камня… тот мужчина, кто глядит на кровавую луну».
— Гляди, Гауденсио, оленя-то нет. Гауденсио узнал голос брата своего Уперто.
— А ты ходил, где он лежит…
— Ходил.
— И нету его…
— Нету.
— А я вот видел, он убежал.
— Ты его видел, Гауденсио?
— То ли видел, то ли примерещилось.
— Значит, ожил, и лекарь оживет. Вот мать испугается, когда он встанет, а он испугается, что молятся за его душу.
— В чем страха нет, то ничего и не стоит. Я испугался, когда полночь пришла. Свет какой-то такой, словно звезды падают. Олень глаза открыл. Я-то думал, надо его получше схоронить — все же не простой он зверь, человек он. Открыл глаза, дым золотой поднялся, и бежит, а в реке отсвечивает, как будто сон.
— Песок, значит, золотой.
— Да, у песка такой цвет и есть.
— То-то я его не нашел, где ты его убил. Я думал, может, он камень выплюнул, мать говорит, сумасшедших исцеляет.
— Нашел ты камень?
— Сперва смотрю — нет. Искал, искал — и нашел. Камень Олений Глаз. Вот матери несу, она Калистро голову потрет, и он, может, образумится.
— Повезло нам, Уперто Текун. Такой камень только у тех оленей, которые люди.
— Вот Олень Семи Полей — человек, у него и камень был. Он от разных болезней помогает. Я, как нашел, подумал: правильно лекарь говорил, когда мать хворала, что от сверчка от этого надо поймать Оленя Семи Полей. Я его и стерег, дни и ночи в тростниках сидел, целился, а убил его ты, Гауденсио, с маху подстрелил, и лекаря ты убил. Но ты себя не вини — ты не знал. Знал бы, что олень и лекарь — одно, не стрелял бы.
Всем, кого зовут Текун, стало легче, когда безумец кончил
ходить под деревом. Все Текуны, шестнадцать семейств, обитающие в Корраль де лос Транситос, очень сокрушались, когда больной Калистро останавливался под деревом с зелеными ушами, нюхал ствол и говорил непонятные слова: «Красная луна! Красная луна! Я лесной зверек, лесной зверек! Огонь, огонь, огонь! Кровавая тьма, медовая тьма!»
Мать потерла ему виски и темя камнем Олений Глаз. Голова у него была, как у всех, но у безумцев она кажется больше. Большая тяжелая голова с двумя макушками упала в черный подол, пропахший стряпней, и лежала там, словно ему, как ребенку, тихо приговаривая, ищут вшей, а мать водила камнем и водила, пока к сыну не вернулся разум. Камень Олений Глаз соединяет кусочки души — ведь у безумных душа разбивается. Безумному кажется, будто разбилось зеркало, и он видит в осколках то, что раньше видел целым. Все это Калистро хорошо разъяснил. Одного он не мог разъяснить — как умер лекарь. Он говорил, что видел рядом с ним убийцу, но лица не различил, и убийца этот был тень, человек, сон. Калистро и сейчас ощущал, что он был рядом, впритык, словно близнец в материнской утробе, что они были одно и не одно, когда тот убивал лекаря.
Все глядели на Калистро. Может, он и не вылечился. А Гауденсио и Руперто знали, что он здоров. Лекарство помогло. Олений Глаз — верное средство.
ПОЛКОВНИК ЧАЛО ГОДОЙ
Лейтенант Секундино Мусус, обросший волосами, зелено-лицый, пропахший горячим потом, в штанах и рубашке из мешковины (отчего под мышками у него и на заду белели пятна от муки), в шляпе, похожей на подставку для жаровни, в крагах и с одной обломанной шпорой, еле державшейся на чешуйчатой пятке, трусил на буланом коне по сравнительно проезжим местам Дороги, чтобы нагонять начальника отряда, полковника Чало Годоя, есть его глазами и знать, в каком он расположении духа. Полковник был крут, и не дай господи, если ему не угодишь.
Полковник и впрямь был не в духе — он долго и тщетно ждал подкрепления, а того все не было. Полковник горевал.
Потому он не произнес ни слова, хотя вообще любил порасска-зывать, ни слова за долгие часы, пока кони, старея от усталости и ступая все тяжелее, карабкались по мрачному каменистому склону, а всадники, ослепленные тьмой, все больше раздражались. Лейтенант нагонял его, глядел на него искоса, видел кислое лицо и снова отставал.
Но однажды, нагнав начальство, конь пошел быстрее, на беду всаднику. Заметив, что за ним едут следом, полковник обернулся, выкатив мутные рачьи глаза, и разразился бранью, как ни старался лейтенант поотстать, упираясь в стремена и часто шлепаясь задом о седло.