Август Стриндберг - Том 1. Красная комната. Супружеские идиллии. Новеллы
— Да, я думаю, это было самое остроумное, что я когда-либо слыхал; это было так хорошо, что можно было напечатать; ты должен был бы напечатать твои вещи. Послушай-ка, Нистрём, ты наверняка знаешь это наизусть, не помнишь ли?
У Нистрёма была такая плохая память, или же, сказать по правде, он находил, что они еще слишком мало выпили, чтобы так насиловать стыдливость и хороший вкус; он попросил отсрочки. Фальк же, раздраженный этой тихой оппозицией и так далеко зашедший, что уже не мог вернуться, настаивал на своем желании. Даже предположил, что у него списаны эти стихи; он поискал в своем бумажнике, и действительно они оказались там. Стыдливость не мешала ему прочесть их самому, но он предпочитал, чтобы это делал другой, тогда это звучало лучше. И бедный пес рвал свою цепь, но она была крепка. Он был тонко чувствующим человеком, этот магистр, но ему приходилось быть грубым, чтобы распоряжаться драгоценным даром жизни, и он стал грубым. Интимнейшие условия жизни были изображены, все, что было связано с рождением тридцативосьмилетнего; его вступление в сословие, воспитание и образование были представлены в комическом виде и должны были бы казаться противными даже тому, кого чтило это стихотворение, если бы дело шло о другом лице; но теперь это было отлично, потому что занимались им. Когда чтение было окончено, с восторженными криками выпили за здоровье Фалька подряд несколькими стаканами, ибо чувствовали, что слишком трезвы, чтобы обуздать свои истинные чувства.
После этого убрали со стола и был подан грандиозный ужин — с устрицами, дичью и другими хорошими вещами. Фальк ходил кругом и обнюхивал блюда, некоторые он отослал обратно, следил за тем, чтобы английский портер был заморожен и чтобы вина были надлежащей температуры. Теперь его псы должны были служить и доставить ему приятное зрелище. Когда все было готово, он вынул свои золотые часы и, держа их в руке, предложил шутливый вопрос, к которому они так привыкли:
— Сколько, господа, на ваших серебряных часах?
Они услужливо и с подобающим смехом давали подходящий ответ: их часы в починке у часовщика. Это привело Фалька в блестящее настроение, вылившееся в далеко не новую остроту:
— Кормление зверей в восемь часов!
После этого он сел, налил три рюмки водки, взял сам одну и предложил другим сделать то же.
— Я начинаю, если вы этого не хотите сделать! Без стеснения! Наваливай, ребята!
И началось кормление. Карл-Николаус, бывший не особенно голодным, имел достаточно времени наслаждаться аппетитом других, и он толчками, пинками и грубостями побуждал их к еде. Безгранично благодушная улыбка разливалась по его светлому солнечному лицу, когда он видел их усердие, и трудно было сказать, что́ его больше радовало: что они хорошо ели или что были так голодны. Как кучер, сидел он, щелкал и понукал.
— Ешь, Нистрём! Ведь не знаешь, когда еще что получишь! Бери-ка, Левин, у тебя такой вид, как будто бы мясо тебе может пригодиться и на костях. Ты скалишь зубы на устриц? Быть может, они не годятся для такого, как ты? Что? Возьми-ка еще штуку! Да возьми же! Не можешь больше? Что за болтовня? Смотри-ка! Теперь возьмем пива! Пейте пиво, ребята! Ты должен взять еще лососины! Ты должен, черт бы меня побрал, взять еще кусок лососины! Ешь же, черт побери! Ведь это же тебе ничего не стоит!
Когда дичь была разрезана, Карл-Николаус торжественно наполнил стаканы красным вином, причем гости, опасавшиеся речи, сделали паузу. Хозяин поднял свой стакан, понюхал его и с глубокой серьезностью произнес следующее приветствие:
— Будьте здоровы, свиньи!
Нистрём ответил на тост тем, что поднял свой стакан и выпил; Левин же оставил свой на столе, причем у него был такой вид, будто он точил нож в кармане.
Когда ужин приближался к концу и Левин почувствовал себя подкрепленным пищей и питьем и вино бросилось ему в голову, он начал выказывать подозрительное чувство независимости и сильное стремление к свободе пробудилось в нем. Голос его стал звучнее, он произносил слова с большей уверенностью и двигался свободно.
— Сигару давай, — приказал он, — хорошую сигару! Не такую дрянь!
Карл-Николаус, принявший это за удачную шутку, повиновался.
— Я не вижу сегодня вечером твоего брата, — сказал Левин небрежно.
Было что-то зловещее и угрожающее в его голосе; Фальк почувствовал это, и его настроение испортилось.
— Нет! — ответил он коротко, но неуверенно.
Левин обождал немного, прежде чем нанести второй удар. К занятиям, приносившим ему самый большой доход, принадлежало вмешательство в чужие дела; он переносил сплетни из одного семейства в другое, сеял здесь и там семена раздора, чтобы потом играть благодарную роль посредника. Этим он добыл себе опасное влияние и мог, если хотел, управлять людьми, как куклами.
Фальк тоже ощущал это неприятное влияние и хотел отделаться от него, но не мог, ибо Левин хорошо умел дразнить его любопытство: показывая вид, что знает больше, чем он знал на самом деле, он выманивал у людей их тайны.
Итак, хлыст оказался в руках Левина, и он поклялся себе дать почувствовать это своему притеснителю. Он еще только щелкал им в воздухе, но Фальк уже ждал удара. Он постарался переменить тему. Он предлагал пить — и пили. Левин становился все бледнее и холоднее, но опьянение росло. Он играл со своей жертвой.
— У твоей жены сегодня гости, — сказал он равнодушно.
— Откуда ты это знаешь? — спросил пораженный Фальк.
— Я все знаю, — отвечал Левин, оскалив зубы. Да, пожалуй, он и знал почти все. Его широкие деловые связи заставляли его посещать возможно большее количество публичных мест, и там ему приходилось слышать многое — как то, что говорилось в его обществе, так и то, что говорилось среди других.
Фальку стало жутко, он сам не знал почему, и он счел за лучшее отодвинуть приближающуюся опасность. Он стал вежливым и даже покорным, но Левин становился все отважней. Наконец хозяину ничего не оставалось, как произнести речь, напомнить об истинном поводе празднества — словом, назвать героя дня. Он не видел другого выхода! Правда, он не был оратором, но теперь должен был им стать. Он стукнул по пуншевой чаше, наполнил стакан и стал припоминать речь, которую ему сказал его отец при его совершеннолетии; он встал и начал очень медленно:
— Милостивые государи! Вот уже восемь лет, как я самостоятелен; в ту пору мне было не больше тридцати.
Изменение положения с сидения на стояние вызвало в нем сильный приток крови к голове, так что он смутился, чему еще способствовали насмешливые взгляды Левина. Он так спутался, что число тридцать показалось ему настолько невероятным, что он остолбенел…
— Я сказал тридцать? Я не то думал! Я еще служил тогда у моего отца — много лет, я уже не помню, сколько лет тому назад. М-да! Слишком долго было бы, если бы я хотел перечислить все, что я проделал в эти годы; такова судьба человека. Вы думаете, может быть, что я эгоист…
— Слушайте! — простонал Нистрём, уронив усталую голову на стол.
Левин пустил дым в оратора, как бы желая плюнуть в него.
Фальк, бывший теперь пьяным, продолжал говорить, в то время как взгляд его искал далекой цели, которой он не мог достигнуть.
— Человек эгоистичен, это мы знаем все. М-да! Отец мой, державший мне речь, когда я стал самостоятельным, как я только что упомянул…
Он вытянул свои золотые часы и снял их с цепочки. Оба слушателя широко раскрыли глаза. Уж не хотел ли он сделать Левину подарок?
— …Передал мне при этом случае эти золотые часы, которые он получил от своего отца в…
Опять эти ужасные цифры; он должен был остановиться.
— Эти золотые часы я получил и никогда не могу без волнения думать об этом моменте, когда я получил их. Вы думаете, может быть, что я эгоист, господа? Нет, я не таков. Конечно, нехорошо говорить о самом себе, но при таком случае надлежит бросить взгляд на прошлое. Я хотел бы только рассказать об одно маленьком обстоятельстве.
Он забыл о Левине и о значении дня и думал, что это его мальчишник. Но теперь перед ним пронеслась утренняя сцена с братом, и он вспомнил о своем торжестве. Он чувствовал явную потребность говорить об этом торжестве, но он не мог больше припомнить деталей; только вот то, что он доказал ему, что он негодяй; вся цепь доказательств выпала из его памяти, остались только два факта: брат — негодяй; он старался их связать, но они все расходились. Его мозг работал и работал, и новые картины вставали перед ним. Он должен был говорить о какой-нибудь великодушной черте своей жизни. Он подумал о том, что утром дал жене денег и что она могла сколько хотела спать и пить кофе в постели; но это не подходит сейчас! Он находился в неприятном положении и пришел в себя только от страха молчать и от взглядов четырех острых глаз, неотрывно направленных на него. Он увидел себя все еще стоящим с часами в руках. Часы? Откуда они? Почему те вон сидят в темноте, а он стоит? Да, так было, он рассказывал им про часы, и они ждали продолжения.