Джон Фаулз - Мантисса
Она отирает рот тыльной стороной ладони. Он предпочитает немного помолчать.
– Вы сознаете, что ведете себя, скорее, как мужчина?
– Эт ты что хочешь этим сказать?
– Моментальные оценочные суждения. Интенсивное сексуальное предубеждение. Не говоря уже о попытке укрыться за ролью и языком, свойственными среде, к которой вы вовсе не принадлежите.
– Закрой варежку!
– Начнем с того, что вы смешали формы трех совершенно различных субкультур, а именно спутали бритоголовых с «Ангелами ада» и панками. А они, знаете ли, совершенно не похожи друг на друга.
– Да заткнешься ты когда-нибудь, черт стебаный!
Глаза ее снова мечут черный огонь, но Майлз Грин чувствует, что ему наконец удалось ответить, пусть и не таким уж сильным, но все-таки ударом на удар, потому что она вдруг отворачивается от него, по-прежнему стоящего в углу, через голову стягивает с плеча лямку гитары и сердито швыряет инструмент на кровать. С минуту она так и стоит отвернувшись. Куртка ее на спине украшена изображением черепа – белого на черном, под черепом – слова, начертанные нацистски-готическим шрифтом, заглавными буквами: «СМЕРТЬ ЖИВА!» Потом она поворачивается, протянув руку и уставив в него указательный палец:
– А теперь запомни. Отныне правила устанавливаю я. Понятно, нет? Если ты когда-нибудь еще… kaput! Представление окончено. Это ясно?
– Как солнце вашей родины.
Она смотрит на него не мигая.
– Тогда пошел вон. – Скрестив на груди руки, она указывает головой куда-то вбок. – Пошел. Вон отсюда!
Он приподнимает резиновую подстилку на один-два дюйма:
– Но я же раздет.
– Здорово! Теперь весь распрогребаный мир увидит, что ты на самом деле такое. А еще – надеюсь, ты схватишь смертельную простуду.
Он колеблется, пожимает плечами, делает пару шагов босиком по изношенному ковру цвета увядающей розы, направляясь к двери, но останавливается.
– Может, хоть руки друг другу пожмем?
– Ты что, шутишь? Совсем с ума сбесился?
– Мне и вправду кажется, что приговор вынесен без суда и следствия. Я ведь просто пытался слегка откомментировать…
Она подается вперед:
– Слушай. Каждый раз, как я что-нибудь себе всерьез позволяла, ты принимался издевки строить. Не-ет, я тебя раскусила, дружище. Такой свиньи еще свет не видал. Numero Uno!22 – Она сверкает глазами в сторону двери, и снова ее похожая на изображение черепа голова, увенчанная белыми иглами волос, делает движение вбок. – Вон!
Он совершает еще два шага, двигаясь спиной вперед, словно придворный перед королевой давних времен, поскольку резиновая подстилка недостаточно широка, чтобы обернуть ее вокруг пояса, и опять останавливается.
– Я ведь мог все это сделать много хуже.
– Ах вот как?
– Мог бы изобразить, как вы, слащаво напевая, бродите в оливковых рощах, облаченная в прозрачную ночную сорочку, словно Айседора Дункан в свободное от спектаклей время.
Она упирает руки в бока. Голос звучит, как змеиное шипение:
– Ты что, блин, настолько обнаглел, что предполагаешь…
– Уверен, это имело какой-то смысл. Во время оно.
Она стоит – руки в боки, ноги врозь. Впервые в ее глазах помимо гнева брезжит что-то еще.
– Но теперь-то такое только ржать нас может заставить, нет, что ли? Ты про это?
Он скромно пожимает плечами:
– Это и в самом деле представляется некоторой нелепостью. Раз уж вы сами об этом упомянули.
Она кивает несколько раз. Потом говорит сквозь зубы:
– Ну, валяй дальше.
– Разумеется, ни в коем случае не как чисто литературная концепция. Или как часть иконографии ренессансного гуманизма. Ботичелли и всякое такое.
– И все-таки – хренотень?
– Мне и в голову не пришло бы такое неприличное слово употребить. Мне самому.
– Ну ладно, выкладывай. Какое слово ты сам бы употребил?
– Наивность? Сентиментальность? Легкое сумасшествие? – Он торопливо продолжает: – Я хочу сказать, ну вот Богом клянусь, – вы ведь можете выглядеть потрясающе. Этот черный костюм в облипочку, что был на вас в прошлый раз…
Руки ее резко опускаются вниз, кулаки сжаты. Он менее уверенно продолжает:
– Поразительно!
– Поразительно?
– Совершенно поразительно. Незабываемо.
– Ну да. Мы все знаем, какой у тебя вкус, блин. Только тебе и судить. Особенно когда дело доходит до того, чтобы унижать женщин, превращая нас в одномерные объекты сексуальных притязаний.
– Я полагаю, двухмерные были бы…
– Да заткнись ты! – Она некоторое время рассматривает его, потом отворачивается и берет с кровати гитару. – Думаешь, ты такой, на хрен, умный, да? «Иконография ренессансного гуманизма», Господи Ты Боже мой! Да ты и не знаешь ни фига! Не представляешь даже, как я на самом деле выглядела, когда только начинала. Да я прошла такие ренессансы, и столько их было, что ты столько хлебцев поджаренных за всю жизнь на завтрак не съел.
– Понимаю.
– Ишь ты какой – понимает он! Ты всю жизнь на это напрашивался. Вот теперь и получай! Ублюдок самодовольный!
Ее правая рука начинает перебирать струны, негромко наигрывая мелодию давних времен, в лидийском стиле23. Преображение происходит не сразу, образ словно тает, медленно, едва заметно, и все же поражает воображение. Волосы становятся мягче и длиннее, полнятся цветом; безобразный грим исчезает с лица, теряет цвет одежда, да и сама одежда растворяется, меняет форму, превращается в тунику из тяжелого белого шелка. Туника плотно окутывает тело, оставляя обнаженными обе руки и одно плечо, и спускается ниже колен. У талии она перехвачена шафрановым поясом. В тех местах, где шелк натянут, он не совсем непрозрачен. Исчезают сапоги: теперь ее ноги босы. Волосы, ставшие совсем темными, стянуты в узел – в греческом стиле. Лоб опоясывает изящный венок из нежно-кремовых розовых бутонов вперемежку с листьями мирта, а гитара превратилась в девятиструнную лиру, на которой теперь, когда метаморфоза свершилась, она наигрывает ту же давнюю лидийскую гамму – в обратном порядке.
Лицо будто бы то же самое, но моложе, словно ей удалось сбросить лет пять; на ее коже играет золотисто-медовый теплый отблеск, его выгодно подчеркивает белизна прилегающей к телу туники. Что же касается общего впечатления… лица, посылавшие в плавание тысячи кораблей, – ничто по сравнению с этим. Это лицо могло бы заставить вселенную остановиться в своем вечном движении и оглянуться. Она роняет лиру, позволяя ему глазеть раскрыв рот на это несомненное чудо – божество древнейших времен. Несколько мгновений проходят в молчании, но тут она упирает руку в бок. Кое-что, как видно, остается без изменений.
– Итак… Мистер Грин?
Голос ее тоже успел утратить былые, не вполне безопасные акценты и интонации.
– Я был целиком и полностью не прав. Вы выглядите ошеломляюще. Не от мира сего. – Он пытается найти подходящее слово – или делает вид. – Почти как ребенок. Кажетесь такой ранимой. Нежной.
– Более женственной?
– Несравненно.
– Легче такую эксплуатировать?
– Я вовсе ничего такого не имел в виду. Правда… просто мечта! Такую девушку хочется пригласить домой – с мамочкой познакомить. А розовые бутончики – ну восторг!
В ее голосе звучат нотки подозрения:
– Что плохого в моих розовых бутонах?
– Это – гибридная чайная роза «офелия». Боюсь, ее не выращивали до тысяча девятьсот двадцать третьего года.
– Как это типично! Вы просто чертов педант.
– Прошу прощения.
– Между прочим, это моя любимая роза. С двадцать третьего года.
– Моя тоже.
Она поднимает лиру.
– Такую же – или то, что от нее осталось, – можно увидеть в музее «Метрополитан», в Нью-Йорке. Пока вы не начали и на эту тему каламбурить.
– Она выглядит абсолютно как настоящая.
– Она и есть настоящая.
– Ну разумеется.
Она бросает на него неприязненный взгляд:
– И вот что. Пока мы тут рассуждаем, перестаньте разглядывать мою грудь с таким явно недвусмысленным видом.
Он переводит взгляд на ее прелестные босые ноги:
– Прошу прощения.
– Я же не виновата, что бюстгальтеры тогда еще не изобрели.
– Разумеется, нет.
– Эти чудовищные цепи, сковывающие истинную женственность.
– Слушайте, слушайте!
Она смотрит на него в задумчивости:
– Я ничего не имела бы против случайного беглого взгляда. Это еще один из ваших недостатков. Вы никогда ничего не оставляете воображению.
– Постараюсь исправиться.
– Только не здесь. Я все это сделала лишь для того, чтобы показать вам, что вы упустили. Впрочем, вы, видимо, не способны это оценить. – Она отворачивается. – Если хотите знать, все порядочные мужчины падают на колени, когда впервые видят меня. Такой, какая я на самом деле.
– А я и стою на коленях. В душе. Вы выглядите потрясающе.
– Этим вы всего-навсего хотите сказать, что меня хочется трахнуть? Вы забываете, что я вас насквозь вижу. Вместе с вашим жалким мономаниакальным умишком. Я для вас всегда была и останусь просто еще одной цыпочкой – из многих.