Михаил Осоргин - Собрание сочинений. Т. 2. Старинные рассказы
Но разве мог он поверить? И разве мог он отказаться от каких-то своих сумасшедших надежд? Не решаясь явиться сам — его уже раз не приняли, — он шлет своему кумиру письмо за письмом: с упреками, требованиями, намеками на поэзию жизни в лесной хижине вдвоем, жалобами на ужас одинокого существования забытого и обманутого человека. Он называет себя убогим и несчастным, ее — ангелом-спасителем. И ангел не смеет оставлять все его письма без ответа, но на этот раз отвечает сухо и даже не всегда вежливо. Княгиня просит бывшего послушника оставить ее в покое, так как помочь ему она ничем не может.
Но не откажет же она прийти к нему, если он будет умирать? Он пишет ей новое письмо, приглашая навестить умирающего. Вместо себя она посылает свою компаньонку, старушку Кауфман. Значит, она уже не верит ему? Но может быть, она поверит его матери?
Он действительно болен, и мать знает о причине его болезни, об убивающей его страсти, которая может свести его в могилу. И по письму матери княгиня, с тою же компаньонкой, была вынуждена приехать проститься с умирающим.
По его просьбе они остались вдвоем. Он был одет — и под одеждой скрыл кинжал. Было бурное объяснение, но немка из соседней комнаты не поняла, о чем они говорили. Он что-то требовал; княгиня резко отвечала: «Нет, нет, нет!» Потом раздался крик — и в комнату вбежали.
Кинжал вонзился княгине в правую сторону шеи, перерезал горло и поранил позвоночник. Она была залита кровью, а он то целовал ее, то на коленях громко читал «Отче наш». Он не казался сумасшедшим; напротив, он очень спокойно и обстоятельно объяснил полиции, что потому убил княгиню, что для этого мира она слишком хороша и совершенна: он помог ей отворить райские двери в другой мир.
* * *Зыкова судили и обвинили в предумышленном убийстве — двадцать лет каторги и вечное поселение в Сибири.
Его процесс был громким, и в последний раз Зыков сделался модным в великосветских салонах. Если бы он был оправдан, его мог бы ожидать огромный успех у женщин. Но теперь, во исполнение приговора, его ждала публичная казнь: выставление у позорного столба перед ссылкой в каторжные работы.
Может быть, он был умалишенным, но менее всего ему хотелось быть обыкновенным преступником. Он попросил мать принести ему в тюрьму лучший из его нарядов. Утром в день позора он оделся с особой тщательностью в сорочку тонкого голландского полотна, в отлично сшитый сюртук и из-под галстука выпустил брызжи. Он знал, что на его публичную казнь явится московский свет, мужчины в колясках, дамы в закрытых каретах. Он был несчастным, но хотел быть интересным.
Это не понравилось генерал-губернатору графу Закревскому, который приказал нарядить убийцу в арестантский халат при грубой холщовой рубашке. У губернатора оказалось гораздо больше вкуса: в этом костюме Зыков был еще интереснее, и дамы это оценили.
На Красной площади толпа стояла и ждала с раннего утра. В девятом часу показалась тюремная открытая колесница; в ней Зыков стоял привязанным к столбу. Вероятно, он страдал, что так плохо одет. Он смотрел не на толпу, а в небо, как и полагалось герою и подвижнику. Он был бледен и красив. Простой народ жалел его, как он жалел в России каждого осужденного преступника, каждого «несчастненького»; этого жалел особенно, потому что его погубила женщина, знатная барыня. Публика избранная любовалась редким зрелищем, последним актом эффектнейшей драмы, в которой было предусмотрено все: разница в социальном положении героев, коварство жертвы, безрассудная любовь юноши, кинжал, молитва над холодеющим телом и страстные поцелуи, которыми убийца осыпал труп убитой…
Медленно проследовала колесница в сторону Пятницкой улицы. На повороте ее догнало несколько карет, а дамы, не боясь запачкать башмаки уличной грязью, вышли из карет и, подбежав к колеснице, просили героя драмы дать им на память хотя бы кусок одежды. Конвойный отдал им носовой платок привязанного к столбу, и они, разорвав платок на части, спрятали лоскутки на груди.
В то время не было кинематографа, обидно и невосстановимо!
СВЕЧКА
В старые годы все в Москве знали знаменитых богачей и скупердяев, супругов Дениса Васильевича и Василису Денисовну про которых сочинено было много забавных историй, и совершенно напрасно: жизнь их была не забавна, а полна трагизма и ужаса, да пожалеть их было некому. Мы первые их пожалеем и постараемся понять.
Прежде чем стать старыми, они были молоды; прежде чем стать баснословно богатыми, они были бедны. И нужно вспомнить, что в те времена бедность ни в какую поэзию не облекалась, никто не писал о ней сентиментальных рассказов, не считал ее «важным социальным фактором», не возлагал на нищих обязательства быть «авангардом борьбы за лучшее будущее» и не кокетничал прорехами в бороду богачам. Говорили, конечно, что добродетель может быть почтенной и в рубище, — но всегда предполагалось, что подобная одежда для добродетели случайна и гораздо легче и проще войти в Царство Небесное через дверь просторную, по лестнице, устланной мягкими коврами, уплатив за предстоящее блаженство вперед наличными деньгами. Бедность в те времена была несчастием и пороком. Наше время пыталось изменить эти понятия, но без особой удачи. Скажем попросту и откровенно: больших богатств нам не надо, но да будет проклята нищета, труд подневольный, вечное унижение, плесневелые корочки маленьких запоздалых удач, любовь в шалаше, добродетель в лохмотьях и робость протеста, заглушенного подачкой.
Денис Васильевич и Василиса Денисовна поженились против родительской воли, были месяц глупо счастливы и много лет несчастны. Что было, то проели, он не сделал служебной карьеры, она, к счастью, не народила детей, и жизнь прошла мимо них с быстротой курьерского поезда, хотя в те времена, за отсутствием поездов, передвигались в собственных бричках.
К сорока годам спина Дениса Васильевича накланялась вдосталь, голосок стал ласково-приторным, глазки завистливо-искательными; Василиса Денисовна, когда-то бойкая барышня с поднятым носиком, всю свою жизнь проштопала и прочинила, накладывая новые заплаточки на старые вставочки, предпочитая темные материи светлым, подсчитывая кусочки сахару, стараясь больше есть в гостях, меньше дома. Между собой жили мирно, потому что поодиночке совсем пропали бы среди людского равнодушия; жили как бы в заговоре против людей благополучных и достаточных, даже не пылая завистью, а только теплясь нехорошим чувством ко всякому, кому ворожила бабушка и кто мог не думать о завтрашнем дне. Имели все-таки на окраинной Москве свой домишко, — потому что тех дней нищета была отличной от нынешней, когда люди живут в чужих квартирах и платой за них стягивают себе петлю на шее. Имели и прислугу — дворника с женой; дворник был стар, жена его глуха и болезненна, едва способна к работе, но зато и ела мало. Коровы не держали, а по двору бродили злые и голодные куры, которым приходилось, хочешь не хочешь, нести яйца за собственный счет.
И затем случилось, что почти разом и Денис Васильевич, и Василиса Денисовна получили по огромному наследству: несколько деревень в разных губерниях, тысячи крепостных, три доходных дома в Москве, сколько-то барских особняков по уездным городам с неисчислимым имуществом и от долгов чистыми капиталами. Как бы обрушилась на прохожих людей золотая гора, золотой ливень застал в поле случайных путников! И, как всегда бывает, таким же дождем, целым ливнем, хлынули на них друзья, помощники, дельцы, заботливые дальние родственники, управляющие, приказчики, доброжелатели, — так что года два не было отбою от их усердия, пока, наконец, все дела не были приведены в порядок, а помощников и благожелателей супруги не отвадили недоверием и внезапно обнаруженной разбогатевшими вчерашними бедняками крайней скаредностью, превышающей всякое вероятие.
Ни в какие имения супруги не поехали, — чтобы не тратиться зря на дорогу. Часть продали заочно, может, и с потерей, часть оставили для доходов, с редкой находчивостью подтянув и приказчиков, и крестьян. Жить остались в своем московском жалком обиталище, но только теперь, чувствуя большую ответственность за свои владения и свои капиталы, они и сами подтянулись до последней степени в смысле хозяйственной экономии, потому что растратить деньги легко, а уж другой раз получить будет неоткуда. Разорялись единственно на запоры и замки, зная человеческую жадность и склонность к преступной наживе. Вор и грабитель, он чувствует, где что плохо лежит; ему нипочем лишить достояния человека, всю жизнь прожившего в бедности и лишь на старость приобретшего сокровище; он кружит ночами поблизости от дома, он нацеливается, ждет случая, заглядывает в щелочку, точит свой воровской инструмент, а то и ножик. Недогляди — и его цепкая рука утянет хранимое в сундуках, в матрасе, за пазухой, и тогда опять придет костлявая нищета, ужас молодых годов, напрасно загубленных!