Джордж Макдональд - Донал Грант
— Мне нужно обо многом вам рассказать, — сказал он, — но не сейчас. Мне не хотелось бы, чтобы граф видел нас вдвоём.
— Почему? Что в этом такого? — полюбопытствовала Арктура.
— Мне кажется, он что — то подозревает. Сегодня утром он приказал разобрать стену. Прошу вас, не показывайте ему, что вам что — то известно. Дейви считает, что граф хочет отыскать пропавшую комнату, но я думаю, что все эти годы он прекрасно знал, где она находится. Но вы вполне можете спросить его, что он задумал: вы же слышали весь этот грохот!
— Надеюсь, он не начнёт придумывать ничего несусветного. А иначе я не выдержу и выложу ему всё, что мы с вами успели обнаружить.
После обеда Дейви прибежал к Доналу и тут же принялся возбуждённо рассказывать ему о таинственной комнатке, которую его отец обнаружил за разобранной стеной. Но если это и есть та самая знаменитая пропавшая комната, сказал он, то она вовсе не стоила того, чтобы поднимать из — за неё столько шума: всего — навсего большая кладовка, в которой и мебели — то никакой нет, один старый секретер и всё!
В тот же день граф решил навестить свою племянницу. Они не виделись с того самого дня, когда он так грубо ответил на её предложение о том, чтобы попробовать поискать таинственную комнату.
— Что это вы затеяли сегодня утром, дядя? — спросила Арктура. — Такой был страшный грохот и шум! Дейви говорит, вы всё — таки задумали отыскать то, о чём мы с вами говорили.
— Ничего подобного, любовь моя, — ответил лорд Морвен. — Надеюсь только, что каменщики не испортят нам лестницу, когда будут носить вниз камни и извёстку.
— Тогда что же вы задумали?
— Да ничего особенного, милая моя девочка, — ответил граф. — Просто мы с женой, твоей покойной тётушкой, уже давно собирались убрать стенку между моей комнатой посередине лестницы и той кладовкой, что находится прямо за ней, чтобы было побольше места. Как раз для этого я и построил стену поперёк кладовки, чтобы разделить её напополам и сделать два углубления с арками — ну, и ещё затем, чтобы поддерживать потолок, когда той, другой стены не будет. А потом тётя твоя умерла, и мне уже не хотелось ничем этим заниматься. Так и получилось, что половина кладовки оказалась заделанной наглухо, и никто не мог туда войти. Но там остался старый секретер с кое — какими важными бумагами. Тогда я решил его не выносить, потому что он довольно тяжёлый; к тому же, мы всё равно хотели оставить его на прежнем месте. А теперь мне понадобились те бумаги, и нам пришлось снова сломать построенную когда — то стену.
— Какая жалость! — воскликнула Арктура. — Столько лишней работы! Но почему же вы не прорубили арки, как хотели раньше?
— Ты уж прости меня, милая, что не посоветовался вначале с тобой и не спросил, чего желаешь ты. Честно говоря, я просто не думал, что тебе есть дело до всех этих улучшений и задумок. Я ведь и сам потерял к ним весь былой интерес. И потом, я всего лишь сломал то, что построил когда — то сам; всё остальное осталось так, как было.
— Но уж если вы всё равно наняли рабочих, почему бы нам не поискать потерянную комнату? — предложила Арктура.
— Да можно и весь замок по камешку разобрать, только толку от этого не будет! И потом, может быть, и слухи — то пошли как раз из — за того, что я когда — то построил стену, отгородил часть кладовки и туда уже никто не мог войти.
— Ну нет, дядя! Ведь это было сравнительно недавно, а о потерянной комнате рассказывают уже давно.
— Может, да, а может, и нет. Кто знает? Один сказал, другой повторил, глядишь — а история — то уже и с бородой, как будто из глубины веков до нас дошла. Где доказательства того, что о пропавшей комнате рассказывали до того, как я выстроил эту несчастную стену?
— Наверняка кто — то из людей вспомнит, что о ней говорили гораздо раньше.
— Нет ничего коварнее, чем память, на которую давят досужие предрассудки, — наставительно произнёс граф, повернулся на каблуках и вышел.
На следующее утро Арктура пошла посмотреть на то, что получилось. Она открыла дверь маленькой комнатки, принадлежавшей графу. Теперь она была вдвое больше прежнего, и у стены стояло два секретера. Арктура тихонько подошла к одному из них и заглянула в боковой ящичек. Там было пусто. В тот же день она решила, что пока не будет ничего предпринимать для того, чтобы восстановить забытую часовню: это означало бы открытый разрыв с дядей. Вечером она сообщила Доналу о своём решении, и он не мог по совести сказать, что она поступает неправильно. Пока противиться графу не было никакой необходимости, но, возможно, вскоре ей просто придётся это сделать. Донал же рассказал Арктуре о том, как проник в кладовку с другой стороны, и о том, как граф случайно услышал грохот опрокинутой скамейки; должно быть, это и заставило его немедленно разломать построенную когда — то стену.
Однако о найденном письме он не сказал ни единого слова. Придёт время, и она непременно обо всём узнает, но сейчас Донал не хотел, чтобы её отношения с дядей стали ещё более напряжёнными. К тому же, вряд ли такая девушка согласится выйти замуж за такого человека, каким показал себя её кузен. Если вдруг эта опасность и возникнет, тогда он и вмешается; но разве стоит вмешиваться лишь ради того, чтобы помешать Форгу унаследовать пустой титул, не принадлежащий ему по праву? Ветвь, приносящая столь дурные побеги, должно быть, и сама является чужой, инородной, незаконно привитой к истинному стволу семьи. А если нет, то чего стоит тогда и вся семья? В любом случае, Донал знал, что перед тем, как действовать, ему непременно нужно убедиться, что он имеет на это право.
Глава 66
Перемены
Какое — то время всё в замке было тихо. Арктура поздоровела, снова начала заниматься и стала делать немалые успехи. Она готова была трудиться ещё больше и усерднее, но Донал сам сдерживал её. Он не терпел насильственности и не хотел искусственно подстёгивать проклюнувшиеся ростки, даже если они сами изо всех сил стремились как можно скорее вытянуться вверх и принести первые плоды. Он верил, что истинный рост происходит в неспешной святости, ибо Божьи пути требуют Божьих сроков.
«В теории всё это прекрасно, но в наше стремительное время ведь юноше с такими воззрениями легко остаться позади!» — нередко говорили ему потом, когда он был уже совсем взрослым человеком и под его началом были юные, неокрепшие души.
«Что, ж — отвечал в таких случаях Донал, — тогда он останется с Богом».
«Глупости это всё! — возражали ему. — Ничего из этого не выйдет!»
«Из этого не выйдет того, к чему стремитесь вы, — спокойно отвечал Донал. — Но вселенная стремится совсем к иному».
«Я и не претендую на столь высокие устремления. Мне лишь хочется, чтобы мальчики добились подлинного успеха».
«Это и есть одно из устремлений вселенной. А если поступать так, как предлагаете вы, мы не ускорим истинный рост, а лишь замедлим его. Я не собираюсь вступать в заговор против замыслов Творца. Лучше умереть, но остаться верным!»
Конечно же, над ним смеялись, с немалым презрением называя его страстным чудаком — мечтателем. Но насмешники вряд ли могли бы сказать, к чему именно Донал относился с такой страстью. Уж точно не к тому, что в светских кругах называется хорошим образованием, потому что в таком случае он вряд ли стал бы нарочно удерживать своих учеников от быстрого продвижения вперёд. Казалось, он вовсе не стремится к тому, чтобы добиться от них наилучших результатов. На самом деле, то лучшее, к чему стремился Донал, так неизмеримо далеко отстояло от того, что представлялось благом его критикам, что вообще не попадало в поле их зрения. Если между временем и человеческим сознанием и есть какая — то связь, то всякое насильственное подстёгивание возрастания, будь то возрастание духа или возрастание разума, неизменно приведёт лишь к нарушению и замедлению Божьего замысла.
Былые сомнения и печали леди Арктуры постепенно бледнели и пропадали в призрачном небытии, куда неизбежно проваливается вся людская тщета.
Временами — большей частью, когда ей нездоровилось, — они накатывались на неё леденящей, сокрушительной волной: а вдруг Бог всё — таки таков, каким Его представляют известные богословы? Вдруг Он и есть то самовлюблённое и холодное Существо, от которого любящее человеческое сердце просто не может не отвернуться в святой неприязни? Что если во всём виновата она сама? Что если по своей дурной и безбожной природе она не способна принять того Бога, в Которого верят священники и уважаемые люди её народа? Но всякий раз посреди этих страшных сомнений, дикой болью разрывавших ей сердце, её внезапно пронизывала истинная красота мира — та самая, на которую указывал нам Иисус и от которой нас пытается отвратить современный фарисей. Подобно нежному и могучему рассвету эта красота пробивалась сквозь адский туман, и Арктура ощущала силу, сходящую на неё как будто из самого сердца Бога, того Бога, ради веры в Которого она с радостью отдала бы всю свою жизнь, перед Которым она готова была упасть в безмолвном обожании, не помня себя от восхищения — восхищения не Его силой и величием (об этом она почти не думала), а Его добротой и милостью, Его мягкой кротостью, что делала великой её саму. Тогда она действительно смогла бы любить Бога и Его Христа, нимало не заботясь о том, что говорят о Них люди. Ведь Господь никогда не желал, чтобы Его овцы оказывались под ярмом какого — нибудь жестокого тирана, и меньше всего хотел, чтобы таким тираном оказалась Его собственная Церковь, столь далёкая от совершенства. Её дело — учить, а там, где она не способна учить, она не должна и господствовать. Лишь тогда Господь предстанет ей не только истинным, но и реальным, и Церковь узрит в Нём то сердце всего человеческого, к которому она сможет прижаться и отдохнуть. Любое искажение веры происходит от того, что мы оставляем позади всё человеческое — а значит и Бога, Который есть Источник всего человеческого, — и устремляемся к тому, что представляется нам гораздо более священным и святым. Люди, не умеющие видеть красоту Истины, не успокаиваются, пока не находят какую — нибудь ложь, которую могут назвать прекрасной. Но разве сердце человека способно любить что — либо иное, кроме подлинно человеческой реальности? Разве в Иисусе Бог не протягивает нам именно настоящую, совершенную человечность? Это всего лишь вредный богословский вымысел, что в Иисусе соединились две природы, ведь Божье и человеческое — вовсе не две разные вещи.