Шарль Костер - Легенда об Уленшпигеле
Наши – Делфт и Дордрехт. Это пороховая нить. Фитиль держит сам Господь Бог. Палачи уходят из Роттердама. Свобода совести, точно лев, наделенный когтями и зубами правосудия, отбила графство Зютфенское, города Дейтихем, Дусбург, Хоор, Ольдензейль, а на Вельнюире – Гаттем, Эльберг и Хардервейк. Да здравствует гёз!
Это как молния, это как гром: в наших руках Кампен, Сволле, Гассел, Стенвейк, а вслед за ними Аудеватер, Гауда, Лейден. Да здравствует гёз!
Наши – Бюрен и Энкхёйзен! Мы еще не взяли Амстердама, Схоонговена и Миддельбурга. Не беда! Все в свое время добудут терпеливые наши клинки. Да здравствует гёз!
Выпьем испанского вина! Выпьем из тех самых чаш, из которых испанцы пили кровь своих жертв. Мы двинемся через Зейдер-Зе, по речкам, рекам и каналам. Северная Голландия, Южная Голландия и Зеландия – наши. Мы отвоюем Восточную и Западную Фрисландию. Бриль будет пристанищем для наших кораблей, гнездом для наседок свободы. Да здравствует гёз!
Слышите, как во Фландрии, возлюбленной нашей отчизне, раздается призыв к отмщению? Там куют оружие, точат мечи. Все пришло в движение, все дрожит, как струны арфы от дуновения теплого ветра, от дыхания душ, выходящих из могил, из костров, из окровавленных тел. Всюду брожение: в Геннегау, Брабанте, Люксембурге, Лимбурге, Намюре, вольном городе Льеже – везде! Кровь всходит и колосится. Жатва созрела для серпа. Да здравствует гёз!
Наше теперь Ноорд-Зе, широкое Северное море! У нас отличные пушки, гордые корабли, команды отважных и грозных моряков, куда входят и бродяги, и разбойнички, и священники, примкнувшие к гёзам, и дворяне, и мещане, и ремесленники, спасающиеся от преследования. С нами все, кто за свободу. Да здравствует гёз!
Филипп, кровавый король, где ты? Альба, где ты? На тебе священная шляпа – дар святейшего владыки[237] , а ты беснуешься и богохульствуешь. Бейте в барабан веселья! Выпьем! Да здравствует гёз!
В золотые чаши льется вино. Пусть вам весело пьется! Ризы церковные, в которые облеклись простолюдины, залиты красным. Ветер треплет хоругви. Музыка, громче! Вам, свирели, играть, вам, волынки, пищать, вам, барабаны, отбивать гордую дробь свободы. Да здравствует гёз!
17
На дворе стоял волчий месяц – декабрь. Капли дождя иголками падали в воду. Гёзы крейсировали в Зейдер-Зе. Труба адмирала созвала на флагманское судно капитанов шхун и флиботов; вместе с ними явился и Уленшпигель.
– Вот что, – обратившись прежде всего к Уленшпигелю, заговорил адмирал, – принц за верную твою службу и во внимание к твоим большим заслугам назначает тебя капитаном корабля «Бриль». На, держи грамоту.
– Благодарю вас, господин адмирал, – молвил Уленшпигель. – Хоть я человек скромный, а все же я возглавлю корабль и надеюсь, что, возглавив его, я сумею с Божьей помощью обезглавить Испанию и отделить от нее Фландрию и Голландию – я разумею Зёйд и Ноорд Неерланде.
– Отлично, – сказал адмирал. – А теперь, – заговорил он, обращаясь уже ко всем, – я должен вам сообщить, что амстердамские католики[238] намерены осадить Энкхёйзен. Они еще не вышли из Эйского канала. Будем же крейсировать у выхода и не пропустим их. По каждому кораблю тиранов, который посмеет показать в Зейдер-Зе свой корпус, – огонь!
– Мы его разнесем в щепы! Да здравствует гёз! – вскричали все.
Вернувшись на свой корабль, Уленшпигель созвал на палубу моряков и солдат и передал приказ адмирала.
– У нас есть крылья – это паруса, – объявили они, – у нас есть коньки – это кили наших кораблей, у нас есть гигантские руки – это абордажные крючья. Да здравствует гёз!
Флот вышел и начал крейсировать в одной миле от Амстердама – таким образом, без дозволения гёзов никто не мог ни проникнуть в город, ни выйти оттуда.
На пятый день дождь перестал, небо расчистилось, но ветер усилился. Амстердам словно вымер.
Вдруг Уленшпигель увидел, что на палубу взбегает корабельный truxman – парень, научившийся бойко болтать по-французски и по-фламандски, но еще лучше изучивший науку чревоугодия, а за ним гонится Ламме и изо всех сил колотит его деревянной ложкой.
– Ах ты мерзавец! – кричал Ламме. – Прежде времени присоседился к жаркому и думаешь, тебе это с рук сойдет? Лезь на мачту и погляди, нет ли какого шевеления на амстердамских судах. Так-то дело будет лучше.
– А что ты мне за это дашь? – спросил truxman.
– Сначала сделай дело, а потом уже проси вознаграждения, – сказал Ламме. – А не полезешь, я прикажу тебя высечь, разбойничья твоя рожа. И не поможет тебе твое знание французского языка.
– Чудесный язык – язык любви и войны! – заметил truxman и стал взбираться на мачту.
– Ну, лоботряс, что там? – спросил Ламме.
– Ни в городе, ни на кораблях ничего не видать, – отвечал truxman и, спустившись, сказал: – А теперь плати.
– Довольно с тебя того, что ты у меня спер, – рассудил Ламме. – Но только это тебе впрок не пойдет – все равно отдашь назад.
Тут truxman опять вскарабкался на мачту и крикнул:
– Ламме! Ламме! К тебе в камбуз вор забрался!
– Ключ от камбуза у меня в кармане, – сказал Ламме.
Но тут Уленшпигель отвел Ламме в сторону и сказал:
– Сын мой! Тишина, царящая в Амстердаме, меня страшит. Это неспроста.
– Я тоже так думаю, – согласился Ламме. – Вода в кувшинах замерзает, битая птица точно деревянная, колбаса покрывается инеем, коровье масло твердое, как камень, постное масло все побелело, соль высохла, как песок на солнцепеке.
– Скоро грянут морозы, – сказал Уленшпигель, – тогда амстердамцы подвезут артиллерию и несметною ратью ударят на нас.
Уленшпигель отправился на флагманское судно и поделился своими опасениями с адмиралом, но тот ему сказал:
– Ветер дует со стороны Англии. Надо ожидать снега, а не мороза. Возвращайся на свой корабль.
И Уленшпигель ушел.
Ночью повалил снег, а немного погодя ветер подул со стороны Норвегии, море замерзло, и теперь по нему можно было ходить, как по полу. Адмирал все это видел.
Боясь, как бы амстердамцы не пришли по льду и не подожгли корабли, он приказал солдатам держать наготове коньки – на случай, если им придется вести бой на льду, а канонирам – наложить побольше ядер возле лафетов, зарядить и чугунные и стальные орудия и держать в руках зажженные фитили.
Амстердамцы, однако ж, не показывались.
И так прошла неделя.
На восьмой день к вечеру Уленшпигель распорядился устроить для моряков и солдат обильную пирушку, которая могла бы послужить им панцирем от пронизывающего ветра.
Ламме, однако ж, возразил:
– У нас ничего нет, кроме сухарей и плохого пива.
– Да здравствует гёз! – крикнули солдаты и моряки. – Это будет наш постный пир перед битвой.
– Битва начнется не скоро, – заметил Ламме. – Амстердамцы непременно придут и попытаются поджечь наши корабли, но только не нынче ночью. Им надо еще предварительно собраться у камелька и выпить несколько стаканов глинтвейна с мадерским сахаром, – вот бы нам его сейчас Господь послал! – а затем, когда их неторопливая, разумная, беспрестанно прерываемая возлиянием беседа зайдет за полночь, они наконец решат, что решить, стоит с нами воевать на будущей неделе или же не стоит, всего лучше завтра. А завтра, снова попивая глинтвейн с мадерским сахаром, – эх, кабы и нам его сейчас послал Господь! – они опять в конце чинной, неторопливой, прерываемой многократными возлияниями беседы решат, что им необходимо еще раз собраться, дабы удостовериться, выдержит лед большое войско или не выдержит. И сей опыт произведут для них люди ученые, которые потом представят им свои расчеты в письменном виде. Ознакомившись с ними, амстердамцы уразумеют, что толщина льда – пол-локтя и что он достаточно крепок, чтобы выдержать несколько сот человек вместе с пушками и полевыми орудиями. Затем, еще раз собравшись на совещание, они во время чинной, неторопливой, то и дело прерываемой прикладыванием к стаканам с глинтвейном беседы обсудят, как поступить с нами за то, что мы присвоили достояние лиссабонских купцов: только ли напасть на нас или еще и сжечь наши корабли. И в конце концов после долгих размышлений и колебаний они сойдутся на том, что корабли наши надлежит захватить, но не жечь, хотя по справедливости следовало бы именно сжечь.
– Так-то оно так, – сказал Уленшпигель, – но разве ты не видишь, что в домах зажигают огни и что по улицам забегали какие-то люди с фонарями?
– Это они от холода, – высказал предположение Ламме и, вздохнув, прибавил: – Все съедено. Ни говядины, ни птицы, ни вина – увы, – нет даже доброго dobbelbier’a[239] , – ничего, кроме сухарей и скверного пива. Кто меня любит – за мной!
– Куда ты? – спросил Уленшпигель. – Сходить с корабля не приказано.
– Сын мой, – сказал Ламме, – ты теперь капитан и хозяин корабля. Коли ты меня не пускаешь, я останусь. Но только, будь добр, прими в рассуждение, что позавчера мы доели последнюю колбасу и что в такое тяжелое время огонь в камбузе – это солнце для всех боевых друзей. Кто из нас отказался бы втянуть в себя запах подливки или же усладиться душистым букетом божественного напитка, настоянного на веселящих душу цветах радости, смеха и благоволения? Вот почему, капитан и верный мой друг, я решаюсь тебе признаться: у меня душа изныла оттого, что я ничего не ем, оттого, что я люблю покой, оттого, что я убиваю без содрогания разве лишь нежную гусыню, жирного цыпленка и сочную индейку, а между тем мне приходится делить с тобой все тяготы походной жизни. Ты видишь огонек? Это огонек на богатой ферме, где много крупного и мелкого скота. А знаешь, кто там живет? Фрисландский лодочник, по прозвищу Песочек, тот самый, который предал мессира д’Андло и привел в Энкхёйзен, где тогда еще свирепствовал Альба, восемнадцать несчастных дворян с их друзьями, и по милости этого лодочника их всех казнили в Брюсселе на Конном базаре. Этот предатель по имени Слоссе получил от герцога за свое предательство две тысячи флоринов. На эту цену крови новоявленный Иуда купил вон ту ферму, сколько-то голов крупного скота и всю эту землю, а земля здесь родит хорошо, от скота у него изрядный приплод – так, постепенно, он и разбогател.