Любовь Овсянникова - Вершинные люди
Естественно, пока я рассматривала себя и размышляла о своей внешности, мы с подружкой без умолку болтали. Пересказать, о чем говорят две девчонки, каждая из которых к тому же занята собой, сложно.
— О, супчик! — могла, например, сказать я. — А я сегодня приготовила родителям блинчики с творогом.
— Хм! — могла скептически хмыкнуть Люда. — Сладкие блинчики на ужин? Не нашла ничего лучшего.
Я провоцировала ее единственно для того, чтобы с садистским удовольствием заметить:
— Так ведь это на дэсэ-эрт, — пробуя на вкус интересное слово.
Люда из желания поупражняться в гордости не спрашивала, что же я приготовила из основных блюд. Да это и неважно было. Главное, что я выпендрилась, а она на этом попалась.
Такие диалоги, сотканные из деталей каждодневья, в которые вплетались новые знания, добытые из книг или оперативного, текущего опыта, заполняли наши встречи, происходящие по сто раз на дню.
— Чем занималась? — тоскливо спрашивала Люда, так как все свободное время я обычно имела в своем распоряжении, а у нее была тьма обязанностей по дому и хозяйству.
— Читала-писала, гуляла в саду, — все школьные годы я вела дневник, в который в основном записывала наблюдения за погодой, за сменой времен года, а также свои впечатления от прочитанных книг, Люда об этом знала.
— Ох-ох-ох! Скажи-ите, какие мы у-умные, — а я не обращала внимания ни на ее дурашливый тон, ни на слова. Ей хотелось поумнеть за мой счет, а мне это было не трудно устроить.
— Франциско Гойя, «Обнаженная Маха», — невозмутимо произносила я.
По родовой привычке я поднимала вверх указательный палец, подчеркивая особое значение сказанного. Только, в связи с тем, что правая рука была занята зеркалом, вверх взмывал палец левой руки, при этом взыскательно рассматриваемый мною со всех сторон. Затем мое внимание вновь привлекало отражение в зеркале.
Я пробовала морщить лоб, хмурить брови, смотреть косо из-под ресниц, собирала губы дудочкой или растягивала их в клоунской улыбке. Я изучала свое лицо дотошно и требовательно, ведь мне с ним предстояло прожить всю жизнь, и я хотела знать, как оно выглядит в состояниях радости и горя, удивления или досады.
Пока я открывала в себе новые черты, Люда приготовила бульон, отварила в нем картофель и теперь намеревалась добавить туда вермишель. Она высыпала порцию вермишели, которая оказалась в пачке последней, в небольшую миску и залила ее теплой водой. Сосредоточенно наблюдая за моими упражнениями, она мешала мокрую вермишель ложкой.
— Что ты делаешь? — наконец заметила я алогичность ее действий.
— Вермишель мою.
— Зачем?
— А ты что, бросаешь ее в суп грязной? — отпарировала она с ехидной насмешливостью, не нарочитой, а свойственной ее тону.
— Ха-ха-ха! — я отставила зеркало и отдалась стихии смеха.
Я качалась на стуле, поднимая к подбородку ноги, согнутые в коленях, затем расправляла их, удерживая на весу и разводя в разные стороны, потом чертила ими восьмерки и делала «ножницы»: ноги были мерилом смешного, а вовсе не раскаты смеха, всегда глуховатого у меня.
Целую секунду Люда оторопело смотрела на меня, не соображая, в чем ее оплошность. А, поняв наконец, намеренно усугубила ситуацию: зачерпнула ложкой раскисшую вермишель, медленно подняла ее над миской и принялась тщательно обнюхивать, кривясь и морщась, приоткрыв рот и с гримасой отвращения высунув кончик языка.
— Суп имени… имени, — пыталась сказать я через икоту и спазмы хохота, —Франциско Гойя.
— А так вообще ничего супчик, да? — невозмутимо подытожила моя подружка.
3. Последние шалости
О, благородные кони!
Были у меня и другие подруги, не из такой дальней поры, как Люда.
Параллельно большаку, который, распластавшись по земле, почти повторял извивы Осокоревки, чуть выше ее правого берега шла еще одна улица — без названия. В том ее конце, где она упиралась в наш Баранивский ставок, выстроили дом родители Любы Сулимы. От нашего дома это метров триста, не больше.
Фамилия Сулима так же распространена в Славгороде, как и Бараненко, Тищенко или Ермак. Все это были разросшиеся роды, с незапамятных времен поселившиеся тут. Самые древние представители этих родов, которых нам посчастливилось застать в живых — можно сказать, наши прапрадеды и прапрабабушки, — имели родственность третьей и четвертой степени, и поддерживали ее, признавали по всем правилам. А их потомки из нашего поколения уже считались однофамильцами, хотя бы потому что у такой степени родства не было своего названия — растаяло это родство среди людей, влилось в общую массу русского народа, как наша Осокоревка вливается в Днепр, пробежав под небесами, от своего истока и до дельты, всего около шестнадцати километров. У каждого из них была, конечно, своя ближняя родня.
Семья же, поселившаяся недалеко от нас, держалась особняком и от ближней и тем более от дальней родни — не зря, видать, и поселилась у самой кромки села, на выгоне, словно подчеркивая для людей свою внутреннюю диковатую, даже жутковатую, суть. Я не помню ни местных легенд, ни слухов, связанных с нею, как обычно бывает, а может, таковых и не было, и опасаюсь стать их провозвестником. Правда, страхи мои больше теоретические, практически же они напрасны — провозвещать уже некому, так давно это было, что их в Славгороде уже и не помнит никто.
Известно, что эти великие труженики: низенький, щуплый, слегка кривоногий дядя Павел и его жена тетя Вера, красавица, невероятно терпеливая по характеру, — родились в Славгороде. Знали они друг друга в детстве или нет, теперь уж спросить не у кого, но сблизиться им довелось при горьких обстоятельствах — в рабстве, случившемся вдалеке от родных мест, во вражьем краю, куда их еще подростками угнали немецкие варвары. Как они там выживали, поддерживая друг друга, что их связало навек и замкнуло уста от любых рассказов об этом времени — это осталось тайной. Домой они вернулись уже вместе — от всех отчужденные, молчаливые, замкнутые. А вскоре поженились, и отошли окончательно от всех, кто был им отцом-матерью или братом-сестрой, как-то косвенно этим виня их в своем искалеченном детстве, поруганном отрочестве, хмуром рассвете молодости. Они словно таились, чтобы никто не увидел, не догадался об их изуродованных тяжкими впечатлениями душах.
Их первый ребенок — дочь Люба — была моей ровесницей. Кроме нее в семье дяди Павла и тети Веры родились еще два сына с небольшой разницей в годах.
С Любой мы ходили в один класс, но первые четыре года я ее вообще не помню. Внешне она была обыкновенной и училась без особенных успехов. Низкая успеваемость в приобретении знаний у нее замещалась шалостями, как и случается по всем канонам детской психологии — должен же ребенок чем-то выделять себя из остальных! Но Люба шалила, как дышала: почти все время, и так, что это никому не мешало. Возможно, поэтому эта ее черта не вызывала во мне эмоций, этих кирпичиков, из которых выстраиваются воспоминания.
Разве что одно впечатление брезжит в памяти: она долго оставалась очень меленькой и была невероятно быстрой в движениях. Именно эти ее особенности в конце концов и привели к событию, после которого Люба для меня лично из вращающегося облачка превратилась в человечка. Случилось это в первых числах сентября 1959 года, когда мы только что начали заниматься в пятом классе.
Прежде чем рассказать о самом событии, следует немного обрисовать место, где оно произошло.
Начну, возможно, повторяясь, с того, что наша школа располагалась в двух зданиях — одноэтажном с четырьмя комнатами для занятий и двухэтажном с шестью комнатами. Одноэтажный корпус мы называли Красной школой, причем по двум причинам: и потому что там располагался кабинет директора, и потому что там был более просторный двор и в нем проводились все общешкольные торжественные линейки. Но была у Красной школы еще одна исключительность: она находилась почти в тупике стежек и дорог и с точки зрения безопасности являла собой идеальное место для более подвижных и менее осторожных детей начальных классов, которые стремились размяться в движении во время перемен. Тут им, ошалело вырывающимся на улицу с уроков и носящимся стремглав все пять-десять минут отдыха, ничто не мешало и не угрожало. Вот тут мы и провели первые четыре года своей школьной жизни.
Но теперь мы распрощались с Красной школой и перешли заниматься в Двухэтажную школу, где наш класс располагался на первом этаже в угловой восточной комнате.
Двухэтажная школа — напомню, что это было здание бывшей синагоги, — тоже имела удобное расположение по месту и даже довольно просторный двор с травкой и небольшим сквером. Но главная спортивно-оздоровительная территория располагалась за пределами двора, на обширной площади перед воротами. Здесь, вдоль забора, обозначенного штакетником и аккуратным живоплотом из подстриженной кустарниковой робинии, стояли бум, турник и качающийся деревянный шест, закрепленный где-то вверху, по которому мы лазили вверх и съезжали вниз и на котором просто качались. Я не знаю, как точно назывался этот снаряд. Чуть дальше от них, параллельно забору, проходила дорога, собственно она представляла собой подъезд к этому зданию со стороны центральной площади села. Возможно, когда-то дорога была тупиковой, заканчивалась у ворот здания, но теперь она пересекала наши владения и в виде переулка выходила на следующую улицу. А еще дальше от ворот школы, за этой дорогой, располагались наши спортивные поля: волейбольное, баскетбольное и даже футбольное — последнее в уменьшенном масштабе.