Алексей Толстой - Хмурое утро
– Ай да Анисья!
– Дорогого стоит такую найти.
– Моря обегаешь…
Степенный и ревнивый ко всякому разговору Шарыгин сказал:
– С инициативой она, вот что дорого. – Моряки, подняв головы от арбузных ломтей, враз загрохотали. Он нахмурился, встал, взял лопату. – Предлагаю, товарищи, вырыть для Анисьи отдельное убежище, таких товарищей надо беречь, товарищи…
Моряки отсмеялись и вырыли позади батареи в овражке небольшой окопчик для Анисьи, – отсиживаться на случай обстрела. Делать больше было нечего. Сотня снарядов, выгруженных с парохода, рядками уложена около пушек. Винтовки протерты. Сапожков наладил связь с командным пунктом дивизиона. Моряки разлеглись в котловане, на солнцепеке. Теперь жалуй к нам, генерал Мамонтов.
Иван Ильич сидел на лафете, вертел, поламывая, сухой стебель. Иван Ильич не размахивался на какие-нибудь большие рассуждения, ему дорог был этот маленький мирок людей, сошедшихся из разных концов земли, не похожих друг на друга и так дружно соединивших судьбы свои. Вон – Сергей Сергеевич, уж, кажется, никаким клеем его ни с кем не склеишь, вечно ощетинен всеми мыслями, – сразу всем стал нужен; сразу обжился, устроился у колеса и посапывает. Шарыгин, – честолюбец, парень небольшого ума, но упорный, с ясной душой без светотени, – тихо спит на боку, подсунув кулак под щеку. Задуйвитер вельможно раскинулся на песке, подставив солнцу грубо сделанное, красивое лицо: мужик хитрый, смелый, расчетливый – жив будет, вернется домой хозяином. Другой богатырь, из керженских лесов, Латугин, могуче всхрапывает, прикрыв лицо бескозыркой, – этот много сложнее, без хитрости, – она ему ни к чему, – он еще сам не знает, в какое небо карабкается с наганом и ручной гранатой…
Двенадцать человек вверили Ивану Ильичу свою жизнь. Военсовет поручил ему батарею в такой ответственный момент… Правда, он кое-что смыслил в математике, но все же следовало твердо заявить, что батареей он командовать не должен…
– Послушай, Гагин, кто-нибудь из вас умеет вычислять эти самые углы прицела? Дальномера-то у нас нет…
Гагин, стоявший на приступке, откуда через бруствер глядел в степь, обернулся.
– Дальномер? – мрачно переспросил он и уставился на Телегина черным взором. – А зачем тебе дальномер? Угол, прицел нам по телефону скажут с командного пункта.
– Ага, правильно…
– Углы, прицелы, дистанционные трубки – это мы все умеем, не в этом дело, товарищ Телегин… Бой будет страшный, без дальномеров, на злость… Кишки на руку наматывай, а бей до последнего снаряда, вот о чем думай… Иди-ка сюда, я тебе покажу.
Телегин взобрался к нему на приступку. Артиллерийская канонада усилилась, как будто приблизилась, горизонт на западе и на юге заволокло дымной мглой. Следя за пальцем Гагина, он различал на равнине ползущие с севера кучки людей и вереницы телег.
– Наши бегут, – сказал Гагин и кивнул на огромный дым, поднимающийся грибом на юге, в стороне Сарепты. – Я давно гляжу: по этому курсу тысячи, тысячи пробежали… Разрывы видишь? А давеча их не было. Из тяжелых бьет. Наутро жди сюда генерала.
Иван Ильич еще раз осмотрел хозяйство батареи. Пересчитал снаряды, патроны, – их приходилось всего по две обоймы на винтовку. Его особенно тревожило, что батарея была оголена. Саженях в двухстах отсюда виднелись свежевырытые окопчики, но в них не замечалось никакого движения, – части красных войск проходили гораздо дальше. Он присел около Сапожкова, – лицо Сергея Сергеевича было сморщенное, будто сон для него тоже не был легок.
– Сергей Сергеевич, извини, я тебя потревожу… Свяжи меня с командиром дивизиона…
Сапожков открыл мутные глаза:
– Зачем? Указания даны – не стрелять. Когда надо, скажут… Чего ты волнуешься? – Он подтянулся к колесу, зевнул, но явно притворно. – Лег бы, выспался – самое знаменитое.
Иван Ильич вернулся на приступку и долго стоял неподвижно, положив руки на бруствер. Огромное темно-оранжевое солнце садилось во мглу, поднятую где-то за горизонтом копытами бесчисленных казачьих полков. Ночная тень надвигалась на равнину, – больше уже нельзя было различить на ней движения войск. Ниже ясной вечерней звезды небо в закате стало прикидываться фантастической страной у зеленого моря, там строились китайские башни, одна отделилась и поплыла, превратилась в коня с двумя головами, стала женщиной и заломила руки…
Казалось: только вылезти из котлована – и, перебирая ногами, как бывает во сне, долетишь до этой дивной страны. Для чего же нибудь она показывается, что-нибудь она значит для тебя в час смертного боя?..
– Эх, черная галка, сизая полянка, – сказал Сергей Сергеевич, положив ему руку на спину, – это же чистый идеализм, Ванька, пялить глаза на картинки… Махорочки свернем? В госпитале украл пачку, берегу – покурить перед смертью…
Он, как всегда, говорил насмешливо, хотя в горьких морщинах у рта, в несвежих глазах затаилась тоска. Свернули, закурили: Телегин – не затягиваясь, Сапожков – вдыхая дым со всхлипом.
– Ты что похоронную-то запел? – тихо спросил Телегин.
– Смерти стал бояться… Пули в голову боюсь; в другое место – не убьет, а в голову боюсь. Голова – не мишень, для другого сделана. Мыслей своих жалко…
– Все мы боимся, Сергей Сергеевич, – думать об этом только не следует…
– А ты когда-нибудь интересовался моими мыслями? Сапожков – анархист. Сапожков спирт хлещет, – вот что ты знаешь… Тебя я, как стеклянного, вижу до последней извилинки, от тебя живым людям я передам записочку, а ты от меня записочки не передашь… И это очень жаль… Эх, завидую я тебе, Ванька.
– Чего же, собственно, мне завидовать?
– Ты – на ладошке: долг, преданная любовь и самокритика. Честнейший служака и добрейший парень. И жена тебя будет обожать, когда перебесится. И потому еще тебе жизнь легка, что ты старомодный тип…
– Вот спасибо за аттестацию.
– А я, Ванька, жалею, что тогда летом Гымза меня не расстрелял… Революции ждали, дрожа от нетерпения… Вышвырнули в мир кучу идей: вот он – золотой век философии, высшей свободы! И – катастрофа, катастрофа самая ужасная, распротак твою разэдак…
Он шлепнул себя ладонью по глазам так, что фуражка съехала на затылок.
– Хотел по этому поводу сделать сообщение человечеству – никак не меньшей аудитории, – сообщение исключительно злое, и не для пользы, – к черту ее, – а для зла… Но рукописи нет, не написал еще… Извиняюсь…
Было уже темно. По горизонту разгорались пожары, дымно-багровые зарева вскидывались все выше и шире, в особенности на юге, в стороне Сарепты. Горели хутора, освещая путь быстро наступающему врагу. Телегин слушал теперь одним ухом, – далеко, прямо на западе, как будто змеи высовывали светящиеся головы из-за горизонта, поднимались зеленые ракеты по три враз.
Сергей Сергеевич, упрямо не желая замечать всей этой иллюминации, говорил вздрагивающим голосом, от которого Ивана Ильича нет-нет да продирали мурашки.
– Или мы живем только для того, чтобы есть? Тогда пускай пуля размозжит мне башку, и мой мозг, который я совершенно ошибочно считал равновеликим всей вселенной, разлетится, как пузырь из мыльной пены… Жизнь, видишь ли, это цикл углерода плюс цикл азота, плюс еще какой-то дряни… Из молекул простых создаются сложные, очень сложные, затем – ужасно сложные… Затем – крак! Углерод, азот и прочая дрянь начинают распадаться до простейшего состояния. И все. И все, Ванька… При чем же тут революция?
– Что ты несешь, Сергей Сергеевич? Революция именно и поднимает человека над обыденщиной…
– Оставь меня в покое! Да я и не с тобой разговариваю, много ты понимаешь в революции. Она кончена… Она раздавлена, – гляди вперед носа… Советская Россия уже сейчас – в пределах до Ивана Грозного… Скоро все дороги будут белы от костей… И будут торжествовать циклы углерода и азота – вот те самые, что придут сюда утром на конях…
Телегин молчал, стоя прямо, руки за спиной, – в темноте трудно было разобрать его лицо, красноватое от зарева.
– Иван… Жить стоит только ради фантастического будущего, великой и окончательной свободы, когда каждому человеку никто и ничто не мешает сознавать себя равновеликим всей вселенной… Сколько вечеров мы разговаривали об этом с моими ребятами! Звезды были над нами те же, что при великом Гомере. Костры горели те же, что освещали путь сквозь тысячелетия. Ребята слушали о будущем и верили мне, в глазах их отсвечивали звезды, и на боевых штыках отсвечивал огонь костров… Они все лежат в степях… Мой полк я не привел к победе… Значит, обманул!
Справа, шагах в полутораста, послышался сторожевой окрик и затем негромкий разговор. Телегин обернулся, всматриваясь, – должно быть, к Гагину, стоящему с той стороны в охранении, кто-то подошел из своих.
– Иван, а если это будущее – только волшебная сказка, рассказанная в российских глухих степях? Если оно не состоится? Если так, тогда в мир входит ужас. – Сапожков вплотную придвинулся и заговорил шепотом. – Ужас пришел, никто по-настоящему еще не верит этому. Ужас только примеряется к силе сопротивления. Четыре года истребления человечества – пустяки в сравнении с тем, что готовится. Истребление революции у нас и во всем мире – вот основное… И тогда – всеобщая, поголовная мобилизация личностей, – обритые лбы и жестянки на руке… И над серым пепелищем мира – раздутый, торжествующий ужас… Так лучше уж я сразу погибну от горячего удара казацкой шашки…