Ивлин Во - Незабвенная
Мореный дуб, кретон, мягкие ковры и лестница в георгианском стиле — все это вдруг кончалось на границе второго этажа. Выше лежала область, куда не ступала нога непосвященного. Служащие поднимались сюда в лифте, простой открытой клетке площадью восемь на восемь футов. Здесь, на верхнем этаже, царили кафель и фаянс, линолеум и хромированная сталь. Здесь были расположены бальзамировочные с рядами наклонных фарфоровых плит, с кранами, трубами, насосами для откачки, глубокими сточными желобами и резким запахом формальдегида. А еще дальше шли комнаты косметичек, где царил запах шампуня и паленых волос, ацетона и лаванды.
Служитель вкатил носилки в клетушку Эме. На них покоилось тело, укрытое простыней. Рядом шествовал мистер Джойбой.
— Доброе утро, мисс Танатогенос.
— Доброе утро, мистер Джойбой[6].
— Это задохшийся Незабвенный для Салона Орхидей.
Мистер Джойбой был воплощением самых совершенных профессиональных манер. До его появления здесь подъем на лифте из парадной части здания в производственный цех неизменно сопровождался некоторым снижением стиля. Здесь в ходу были такие слова, как «труп» и «тело», а один игривый молодой бальзамировщик из Техаса употреблял даже слово «туша». Этот молодой человек исчез буквально через неделю после того, как мистер Джойбой был назначен сюда Старшим Захоронителем, а это событие произошло в свою очередь через месяц после того, как Эме Танатогенос поступила в «Шелестящий дол» на должность младшей косметички. И, вспоминая мрачные времена, предшествовавшие появлению мистера Джойбоя, Эме всегда с благодарностью думала об атмосфере безоблачного спокойствия, которая, казалось, от рождения окружала этого человека.
Мистер Джойбой не был красавцем, если судить о нем по меркам кинематографа. Он был высок, но сложение имел отнюдь не атлетическое. Голова и туловище его не отличались правильностью пропорций, а лицо — свежестью красок, брови были еле намечены, а ресницы не видны вовсе; глаза, укрытые пенсне, казались розовато-серыми; волосы его, тщательно причесанные и надушенные, были весьма редкими, а руки — мясистыми; лучше всего дело, пожалуй, обстояло с зубами, которые были ровными и белыми, хотя и казались несколько великоватыми для его лица; он был наделен к тому же едва заметным плоскостопием и уже весьма заметным брюшком. Однако все эти физические несовершенства ничего не значили в сравнении с его нравственной устойчивостью и всепобеждающим обаянием его мягкого звучного голоса. Казалось, будто где-то внутри него спрятан динамик, который воспроизводит речь, произносимую далеко отсюда, в какой-то весьма влиятельной студии; все, что он говорил, могло бы транслироваться по радио в наиболее ответственные часы вещания.
Доктор Кенуорти всегда покупал все самое лучшее, а мистер Джойбой к моменту своего появления в «Шелестящем доле» уже завоевал известность. Он получил степень бакалавра бальзамирования на Среднем Западе и до поступления в «Шелестящий дол» успел поработать несколько лет на похоронном факультете одного знаменитого университета на востоке страны. Он вел протокол на двух Всеамериканских съездах захоронителей. Он возглавлял миссию доброй воли к похоронщикам Латинской Америки. Фотография его, хотя и с несколько фривольной надписью, была помещена в журнале «Тайм».
До его прихода в бальзамировочной ходили слухи, что мистер Джойбой чистейший теоретик. Слухи эти были развеяны в первый же день его работы. Достаточно было увидеть, как он берется за труп, чтобы проникнуться к нему уважением. Это было похоже на появление нового, никому не известного охотника на охоте; собаки еще не спущены и не рванулись по следу, но всем, кто увидел его в седле, уже ясно, что это настоящий наездник. Мистер Джойбой был холост, и все девушки «Шелестящего дола» пожирали его глазами.
Эме знала, что и ее голос звучит по-особому, когда она говорит с ним.
— Вы, наверно, столкнулись с большими трудностями, мистер Джойбой?
— Да, пожалуй, самую малость, думается, однако, все обошлось благополучно.
Он отдернул простыню и открыл тело сэра Фрэнсиса, совершенно нагое, если не считать белых полотняных подштанников. Оно было белое и слегка прозрачное, как старый мрамор.
— О, мистер Джойбой, просто бесподобно.
— Да, похоже, он получился симпатично. — Мистер Джойбой легонько ущипнул сэра Фрэнсиса за бедро, как делают торговцы домашней птицей. — Мягкий, гибкий. — Он поднял руку покойника и осторожно согнул ее в кисти. — Полагаю, что через два-три часа можно будет придать ему позу. Голову придется слегка наклонить, чтобы шов на сонной артерии оказался в тени. Скальп подсох очень симпатично.
— Но, мистер Джойбой, вы же придали ему Улыбку Лучезарного Детства!
— Да, а разве она вам не нравится?
— О, мне-то она, конечно, нравится, но Ждущий Часа ее не заказывал.
— Мисс Танатогенос, вам Незабвенные улыбаются помимо своей воли.
— Ой, что вы, мистер Джойбой.
— Истинная правда, мисс Танатогенос. Похоже, я просто бессилен что-либо с этим поделать. Когда я готовлю вещь для вас, некий внутренний голос говорит мне: «Он поступит к мисс Танатогенос», — и пальцы перестают мне повиноваться. Вы не замечали этого?
— Ой, правда, мистер Джойбой, я только на прошлой неделе заметила. «Все Незабвенные, которые поступают последнее время от мистера Джойбоя, — сказала я себе, — улыбаются просто бесподобно».
— Все для вас, мисс Танатогенос.
Музыки здесь не было слышно. На этом этаже деловито журчали и булькали краны в бальзамировочных, жужжали электрические сушилки в косметических кабинетах. Эме трудилась, как монахиня, сосредоточенно, бездумно и методично; сначала мытье шампунем, потом бритье, потом маникюр. Она разделила на пробор седые волосы, намылила каучуковые щеки и взялась за бритву; потом подстригла ногти и проверила, нет ли заусениц. Затем она подкатила столик, где стояли ее краски, кисти, кремы, и сосредоточенно, затаив дыхание, приступила к самой ответственной фазе своего творчества.
Часа через два задача была в основном выполнена. Голова, шея и руки усопшего вновь обрели краски — несколько жесткие по тону, с грубоватыми тенями, как, пожалуй, показалось бы в беспощадном свете косметического кабинета, но ведь творение Эме предназначалось для показа в янтарных сумерках Салона Упокоения и в полумраке церкви, где свет пробивается через витражи. Эме подсинила тени у век и отступила на шаг, чтобы спокойно полюбоваться своим шедевром. Мистер Джойбой неслышно подошел к ней и стал рядом, глядя на ее работу.
— Прелестно, мисс Танатогенос, — сказал он. — Я всегда могу положиться на вас, зная, что вы осуществите мой замысел. У вас были трудности с правым веком?
— Чуть-чуть.
— Внутренний уголок глаза имел тенденцию к приоткрыванию, не так ли?
— Да, но я положила немного крема под веко, а потом закрепила его шестым номером.
— Блестяще. Вот уж вам никогда не приходится говорить что и как. Мы работаем в унисон. Когда я направляю к вам Незабвенного, мисс Танатогенос, у меня такое чувство, как будто я веду с вами через него разговор. У вас когда-нибудь бывало такое же чувство?
— Я знаю только, что я особенно горжусь доверием и особенно тщательно тружусь, когда Незабвенный поступает от вас, мистер Джойбой.
— Верю, мисс Танатогенос. Благодарю вас. Мистер Джойбой вздохнул. Послышался голос носильщика:
— Там еще два Незабвенных снизу, мистер Джойбой. К кому их?
Мистер Джойбой вздохнул еще раз и вернулся к работе.
— Мистер Фогел, вы уже свободны?
— Да, мистер Джойбой.
— Там один ребенок, — сказал носильщик. — Вы им сами займетесь?
— Да, как обычно. Это что, мать и дитя? Носильщик взглянул на ярлычки, привязанные к запястью.
— Нет, мистер Джойбой, они не родные.
— Тогда, мистер Фогел, займитесь, пожалуйста, взрослым. Если бы это были мать и дитя, я бы занялся обоими, несмотря на перегрузку. У каждого из нас своя индивидуальная техника, возможно, даже не всякий это заметит, но, когда передо мной пара, забальзамированная разными мастерами, я это замечаю сразу, и у меня такое чувство, будто ребенок не от этой матери, так, словно их разлучили в смерти. Вам может показаться, что я фантазирую?
— Вы любите детей, правда, мистер Джойбой?
— Это так, мисс Танатогенос. Я стараюсь быть объективным, но ведь я всего-навсего человек, и ничто человеческое… Есть в невинном облике ребенка нечто такое, что пробуждает во мне все самое лучшее и даже больше того! На меня словно нисходит вдохновение, какое-то чувство, нездешнее и где-то возвышенное… впрочем, я не должен сейчас об этом, потому что о любимом деле можно говорить без конца… За работу…
Вскоре пришли костюмеры и обрядили сэра Фрэнсиса Хинзли в саван, ловко пригнав его на теле. Потом они подняли покойного — он уже начал отвердевать — и положили в гроб.