Жюльен Грин - Обломки
— Что вам угодно?
Обтянутые перчаткой пальцы перебирали в жилетном кармане мелочь. Старуха уловила этот жест и, покачивая головой и шамкая, снова завела какую-то длинную историю. Но он уже не слушал; просто смотрел на нее со всевозраставшим вниманием. Откуда она взялась? Очевидно, обыкновенная нищенка, голод и холод гонят таких по всему Парижу, пока усталость не бросит на скамью или в подворотню. Без пристанища и без цели бродят по улицам такие вот божьи старушки, ковыляют вплотную к стенам, хмельные от голода.
«Может, она их видела?» — вдруг подумал он и наклонился к ней:
— Вы здесь часов в восемь не проходили?
Вместо ответа она протянула ему скрюченную, морщинистую пятерню. Он положил туда бумажку в пять франков; черные ногти попрошайки хищно прикрыли билет, и в мгновение ока он исчез на Дне ее маленькой бесформенной сумочки. Громко щелкнув металлической застежкой, она неопределенно покачала головой.
— Не видели здесь двоих — мужчину и женщину, они еще ругались… Нет?
Желая выпытать у старушки то, что ей могло быть известно, он машинально положил ладонь ей на руку и сам удивился неожиданности этого жеста, но старушка тоненько, как девочка, взвизгнула и проворно отскочила — очевидно, испугалась, что он отберет свои пять франков. Затем пугающе-комичным движением дамы она подобрала юбку и бросилась бежать, хотя ноги плохо ей повиновались; Филипп видел, как она оперлась плечом о дерево, вступила было на мостовую, снова вернулась на тротуар и снова быстро засеменила. Затем обернулась к Филиппу, высмотрела его между стволами, а высмотрев, — послала его подальше и скрылась.
***
А он направился к низенькой лестнице, ведущей к пристани. На верхней ступеньке он остановился в нерешительности. Спускаться к реке — дурацкая затея, но ему именно хотелось спуститься. Однако, покорный давно укоренившейся привычке, он стал подыскивать мотивы своего поступка. Разве обыкновенный каприз не достаточная причина, а что, если ему просто хочется пройтись по берегу? Но расхаживать у реки в час ночи, да еще в тумане, как-то не слишком вязалось с понятием «каприз», особенно у человека благоразумного. «Ну ладно, — думал он, — допустим, я поступаю бессмысленно, совсем бессмысленно. Ведь не умру же я от того, что пройдусь по берегу».
Он уже спустился к пристани и, против ожидания, не только не ощутил неприятного чувства, а, напротив, как-то удивительно воспрял духом. Он стоял, прижав ладони к стволу платана, сронившего уже кору и обнажившего блестящий белесоватый ствол. А над ним бесцветная наверху стена, на которую он только что опирался, в свете газовых фонарей выставляла напоказ свои черно-зеленые пятна. Спотыкаясь о неровный булыжник, он добрался до кучи песка, на верхушке ее, как снег, лежал туман. А за этой кучей текла река. Филипп остановился, не понимая, отчего так бьется сердце; но тут его окутало резким запахом воды, к которому примешивался запах тумана; на память ему пришли газетные отчеты о преступлениях, вспомнилась старая мрачная песенка, которую ему когда-то, очень давно, пела нянька. На пространстве всего нескольких секунд он вновь пережил, свое детство; он даже дыхание задержал, словно стараясь подольше сохранить этот запах, воскресивший целый мир. Такие минуты, как эта, случались в его жизни, и нередко случались; все его существо беспрерывно старалось обнаружить себя, где угодно, лишь бы не в сегодняшнем дне. Кто-то, а может быть, что-то незыблемое сопротивлялось переменам, которые несет с собой время, некое загадочное существо, без молодости, без старости, всегда одно и то же, проглядывавшее сначала из глаз мечтательного ребенка, потом человека, умаленного годами, подлинная его личность: его «я», чуждое, неведомое ему самому. Сегодня вечером на берегу реки он как-то удивительно ясно ощутил, что в глубинах его сердца живет нечто неразгаданное. Как же можно излечиться от одиночества, если ты сам себе чужой в этом мире, смысл коего скрыт от нас, и каждый ощупью бредет туда, куда ведет его таинственный рок, которого человек, возможно, так никогда и не узнает. Две эти мысли временами сближаются — так, чуть не касаясь друг друга крылами, проносятся в воздухе птицы, но неумолимое одиночество тут же смыкается вновь. Каждый человек — властелин пустыни.
***
Он обогнул кучу песка и застыл в неподвижности на берегу реки. Носком ботинка он упирался в толстое металлическое кольцо, к которому привязывают причальный канат. Сначала он даже не заметил этого. Взгляд его не отрывался от поверхности воды, туман курился над ней как пар; вся Сена клубилась, бросая в глубину черных небес беловатый густой туман; чудилось, будто во мраке осенней ночи творится другая противоестественная ночь, столь же белесая, сколь темна первая, но столь же непроницаемая. Та, вторая, вползала на набережные, постепенно приглушала свет фонарей.
Уже не видно было противоположного берега Сены. Виадук Пасси, весь в разноцветных огоньках, словно отходил под нажимом этой неодолимой силы; сначала исчез черный силуэт виадука, оставив как след по себе длинную розовую светящуюся цепочку, но и она медленно растворилась.
Филипп отступил на шаг и провел рукой по песку, задубевшему от холода. Внезапное чувство пленения этим туманом неприятно покоробило Филиппа, однако не внушило ему желания уйти отсюда. Тот странный инстинкт, который подчас вынуждает нас действовать нам же во вред, властно удержал его на месте. Он набрал горсть песка и кинул его в Сену, однако всплеска не уловил. Ему почудилось, будто туман отбирает у окружающего мира сначала одно, потом другое: сначала свет, потом звук. Вода, казалось, не движется; Филипп видел, как она, подобно куску ткани, морщится вокруг старой баржи, пришвартованной чуть выше по течению, но не слышал удара волны о камень пристани. Его внимание поглощала встающая над Сеной белая колеблющаяся стена, которая смыкалась вокруг него, будто он находился в башне, сотканной из туманной дымки, и с каждой минутой стены ее подступали к нему все ближе. А у его ног лежала черным озером река с размытыми берегами.
Он переступил с ноги на ногу и впервые почувствовал под подошвой железное кольцо. Реальность как бы пришла к нему на помощь, вырвав из-под власти неодолимой галлюцинации. Он нагнулся и потрогал кольцо кончиками пальцев, потом снял с правой руки перчатку, схватился за кольцо, приподнял; холод металла прошел по телу как ожог, и пальцы сами разжались. Сейчас он снова стал собой, но постаревшим, изменившимся в собственных глазах. Долгие размышления о себе закончились ясной и четкой формулой, уже не выходившей из головы. Его блуждания по набережным свелись к короткой фразе, и она, вопреки его воле, звучала в ушах: «Женщина звала на помощь, а я сбежал».
***
Почему? Он и сам не знал почему. Сама его суть приказала ему убежать, и он убежал. На его месте другой человек, тверже характером, спокойней духом, спустился бы на пристань, но Филипп внезапно обнаружил, что он не тот другой и даже, если допустить, что тот предполагаемый персонаж тоже ушел бы, вернее убежал, он, конечно, не вернулся бы сюда через три-четыре часа, не стал бы зря бродить по пустынной набережной. К первой своей слабости — к бегству — он приплюсовал еще и вторую — вернулся обратно. Совсем как тот романтический злодей, которого угрызения совести гонят к месту преступления. Но эта мысль, которую Филипп пытался сдобрить легкой дозой иронии, показалась ему надуманной. В данном случае и речи быть не могло ни об угрызениях совести, ни даже о стыде; будь это угрызение совести, обычное желание исправить свою ошибку, он действовал бы совсем иначе: единственно разумным было поднять на ноги полицию, поставить в известность комиссара и ждать, чем кончатся их розыски. Возможно, ту женщину и нашли бы, но не она его интересовала.
Он уж и так много о ней думал, вернее, в памяти вставало бескровное, запрокинутое к нему лицо; каждое движение бедняжки запечатлелось в мозгу, ее манера подносить к лицу руки, проводить ладонью по щеке, ни одного ее жеста не упустил он, с жадным вниманием смотрел, как смотришь в театре драму и забываешь все на свете; он вспомнил даже, что, когда смотрел на ту женщину, сердце его билось как бешеное, так что биение его отдавалось в самом горле. Но ни на миг его не захватил тот порыв жалости, который, бросает человека на помощь ближнему, и если сердце его в ту минуту билось так сильно, то не отчаяние женщины было тому причиной, а только сковавшая его нерешительность. Подлинным актером драмы была не она, а он сам. Вопрос «что же дальше?» относился не так к той женщине, боровшейся за свою жизнь, как к мужчине, которому суждено было именно сейчас узнать — трус он или нет. Возможно, впервые в жизни обстоятельства ставили Филиппа лицом к лицу с самим собой. Разумеется, он часто и много думал над тем, что же отличает его от других. Чисто умозрительно он более или менее точно знал, чего можно ждать от своего сердца и ума, и составленное о себе мнение, со всеми просчетами и неизбежными в возрасте от двадцати до тридцати лет пересмотрами, казалось ему до сегодняшнего вечера надежно обоснованным: ни чересчур снисходительным, ни чересчур суровым; и вдруг незначительный инцидент, нечто несущественное по сравнению с пережитыми годами, пустяк в общем-то, сбросил наземь все это хитроумное сооружение.