Исроэл-Иешуа Зингер - Станция Бахмач
— На тебе, какая напасть ни с того ни с сего! — восклицали женщины, сплевывая через плечо, чтобы, не дай Бог, к их детям не прилипло ничего из выпавшего «коленам» наказания.
Когда лекарь Шая-Лозер на третий день нашел, что больные опухают, что в его практике лечения скарлатины встречалось редко, он снял картуз, словно тот мешал ему принять врачебное решение, и посоветовал вдове вызвать польского доктора пана Шнядецкого.
Госпожа Эстер-Годес, не все идет гладко, — встревоженно сказал Шая-Лозер. — Пусть придет доктор, я боюсь, что в одиночку не справлюсь…
Доктор пан Шнядецкий, как всегда, сердился и гневно стучал тростью оттого, что, как водится, сперва позволяют этим еврейским клистирникам запустить болезнь и только потом, когда уже слишком поздно, посылают за ним, за доктором. И лишь когда пан Шнядецкий вволю покричал и поругался, он зло прослушал больных и нашел, что у них опасно затронуты почки и что всякие другие осложнения не заставят себя ждать.
Вдова портного Биньомина тут же с воплем бросилась в ноги польскому доктору:
— Ясновельможный пан, спасите моих детей!
Пан Шнядецкий отстранил ее от себя костяным набалдашником трости.
— Все претензии к твоему жидовскому клистирнику, глупая баба, — сказал он, обращаясь к ней на «ты», как он всегда обращался к евреям.
Из слов поляка вдове стало совершенно ясно, что дела совсем плохи и что только молитвы и мольбы, быть может, еще способны смягчить роковой приговор Небес.
Завернувшись в большой темный платок, которые женщины надевают, когда им предстоит быть среди мужчин, она побежала в синагогальный переулок, ворвалась в синагогу, растолкала с материнской настойчивостью молящихся мужчин, припала к резному орн-койдешу и от всего своего изболевшего вдовьего сердца закричала стоящим в нем свиткам Торы.
— Святые Торы, смилуйтесь над моими недужными детьми, — надрывалась она перед свитками, цепляясь за их шелковые и бархатные чехлы, целуя и орошая их слезами, — сжальтесь над горькой вдовой, защитите зеницу ее ока, спасите ее два юных деревца…
Молящиеся, которые сперва милостиво отнеслись к представительнице слабого пола, в горькую минуту ворвавшуюся в святое место, в мужской удел, начали, однако, все больше раздражаться и терять терпение, когда бабьи причитания и молитвы перед открытым орн-койдешем слишком затянулись.
— Ну, ише… тфиле… мафсик…[65] — настаивали они, давая понять, что она уже достаточно попричитала и может теперь идти домой, потому что мешает мужчинам молиться.
Но вдова не позволила выпроводить себя и вцепилась в свитки, которые скособочились на своих тонких точеных ручках, инкрустированных перламутром. Когда вдова наконец закрыла орн-койдеш и задернула паройхес, она прежде всего подошла к штендеру[66] раввина, рядом с омудом, и, раскинув руки в своей темной шали, что сделало ее похожей на черную птицу с распростертыми крыльями, попросила раввина о милости, о заступничестве перед Небесами за ее опасно больных детей.
— Святой праведник, попросите Бога за горем убитую мать, — завопила она тонким голосом, — спасите меня от моего великого несчастья…
До глубины души тронутый женскими причитаниями, смущаясь тем, что женщина перед всеми назвала его святым праведником, что конечно же звучало насмешкой в ушах ученых мужей, которые не верили в его святость, но больше всего стыдясь своей собственной беспомощности и неспособности сделать что-нибудь для той, которая верит в его силы, раввин пообещал вдове, что он, без обета, будет просить Бога, будет молиться что есть сил, но она пусть идет домой.
— Ну, о, рибойне-шел-ойлем, ов а-рахмим, — пробормотал он на святом языке, чтобы не прерывать молитвы, — ну, о, тфиле бецибер[67].
Вдова не хотела уходить.
— Прочитайте псалмы за моих ласточек, — требовала она, — просите о милосердии для Шимена и Лейви, сыновей вдовы Эстер-Годес…
Только когда раввин обещал ей, что не перестанет молиться, пока хазан и вся община будут читать псалмы, вдова ушла из синагоги, ломая руки и рыдая.
Так как причитания перед орн-койдешем и чтение псалмов общиной не подействовали на столь грозные в элуле Небеса и больным становилось все хуже и хуже, вдова пошла на кладбище за местечком, пала на колени перед могилой своего мужа, и горючие слезы из ее черных глаз хлынули на надгробие.
— Беги к Вратам Милосердия, Биньомин, — закричала она в поросшую травой могилу, — ступай к святым праматерям и подыми их ради наших детей[68].
От могилы мужа она тотчас направилась к могиле старого долинецкого раввина, о котором говорили, что он при жизни был вроде как чудотворцем.
Когда и это не помогло, она достала из комода полотно, которое приготовила сыновьям на свадебное белье, и отдала его на саваны для бедных, а также заплатила Коплу-шамесу два раза по хай (восемнадцать)[69] грошей, чтобы он дал обоим сыновьям новые имена, одному — Хаим, а другому — Алтер[70]. Копл-шамес очень торжественно нарек Шимена и Лейви новыми именами с бимы; к тому же он по всей форме прочел за каждого из них мишебейрех[71], в котором перечислил все богоугодные дела и пожертвования госпожи Эстер-Годес.
Когда и это не подействовало на рассерженные Небеса, а вызванный снова доктор пан Шнядецкий махнул рукой в знак того, что даже он, великий знаток, тоже не знает, что тут можно сделать, вдова увидела, что у нее нет иного средства, кроме как выпросить прощения у деревенского побродяги Фишла Майданикера за великий позор, на который его выставили ее сыновья, за сердечную обиду, которую они ему причинили. Все соседи, и женщины, и мужчины, толпившиеся в комнате больных, были с ней согласны.
— Только это поможет, Эстер-Годес, — подтверждали они. — Нужно привести Фишла Майданикера к постелям больных, чтобы они попросили у него прощения.
Фишла Майданикера не было в Долинце. Он, как всегда, бродил со своим мешком для щетины по деревням и должен был вернуться в местечко только к субботе. Вдова Эстер-Годес не хотела ждать до пятницы, чтобы не было слишком поздно, и стала умолять соседей, чтобы они запрягли лошадей, объехали деревни и, добыв хоть из-под земли вечного ойреха Майданикера, привезли его.
Пелте-портной первым вызвался исполнить ее просьбу.
Кроме того что Пелте всегда был готов взяться за дело, которое избавит его на время от домашнего ига — работы, жены и детей, он хотел сделать что-нибудь для больных братьев, за которых всегда был готов в огонь и в воду. К тому же болезнь дружков и грозный месяц элул нагнала на него немалого страху оттого, что ведь и у него была доля в их прегрешении. И теперь он хотел искупить этот грех, делая доброе дело, за что ему могло проститься содеянное им прежде злое.
— Эстер-Годес, уж я его найду, — обещал он, — пусть мне только дадут лошадь и повозку. А не дадут, я и пешком готов.
Эстер-Годес не пожелала даже говорить с тем, кто приложил руку к прегрешению. Она не захотела принять предложения помощи и от других перелицовщиков. Она только согласилась, чтобы один из них дал свою лошадь и повозку, на которой ездил на ярмарки. Для исполнения заповеди она выбрала в посланцы приличного человека, и к тому же в некотором роде лицо духовное, самого Копла-шамеса.
Копл-шамес охотно согласился выполнить порученное ему доброе дело. Хотя он ехал всего-навсего за скупщиком щетины Майданикером, но чувствовал всю значимость общинного поручения и взобрался на повозку с таким воодушевлением, будто собрался привезти в Долинец нового раввина или пасхальную муку для мацы. Лавочники на рынке и их почтенные жены высыпали с благословениями из дверей своих лавок.
— Дай вам Бог исполнить порученное к добру, реб Копл, — желали они ему.
Никто больше не вспоминал обо всех беспутных и каверзных выходках братьев Шимена и Лейви, которых в шутку прозвали «коленами». Все знали, что они опасно больны, что их жизнь висит на волоске. К тому же не только их мать, вдова, надрывалась пред свитками Торы и простиралась на могилах — вся община соборно читала ради них псалмы в синагоге. Все это сделало их новыми людьми, придало им святости, как будто бы они теперь принадлежали не самим себе, а всей общине. Даже имена «колен», Шимен и Лейви, которые прежде всегда упоминали с презрением, теперь произносили с оттенком благоговения, словно речь и вправду шла о сыновьях праотца Иакова.
Еще большим, чем братья, уважением вдруг стал пользоваться в Долинце торговец щетиной Фишл Майданикер, бывший до того вечным предметом насмешек. То, что этот Фишл послужил причиной опасного заболевания Шимена и Лейви; то, что павший на его голову позор так разгневал Небеса, что теперь их было невозможно умиротворить ни надрывными мольбами, ни молитвами, ни раздачей милостыни; то, что за ним пришлось послать повозку и шамеса, чтобы он, этот Фишл, спас тех, кого не могли спасти ни лекарь, ни доктор, ни (не будь рядом помянуты) псалмы, читаемые соборно, ни надрывные мольбы, ни вдовьи слезы, — вдруг вызвало необыкновенное общее почтение к этому всегдашнему простаку и горемыке. Все напряженно ждали Фишла, беспокоясь о том, удастся ли его найти на деревенских дорогах, привезут ли его вовремя, простит ли он больных братьев и достигнет ли его прощение Небес.