Тайко Хирабаяси - Кисимодзин
Обзор книги Тайко Хирабаяси - Кисимодзин
Кисимодзин[1]
Снимая с Ёсико до смешного широкое и короткое детское платьице, Кэйко только сейчас обратила внимание на странность его покроя. Утром она по рассеянности надела ей платье задом наперед, да так и вывела гулять во двор. Соседка, которая именно в этот момент вышла в палисадник нарвать с грядки зелени для супа мисо, посмотрев на девочку, не сдержалась: «Хозяюшка, вы уверены, что карманы должны быть на спине?» Кэйко пришлось засмеяться в ответ, но в глубине души она почувствовала себя посрамленной, будто соседка подглядела и раскрыла ее тайный изъян.
Так уж получилось, что девочку Кэйко удочерила в каком-то порыве чувств, совершенно неожиданно даже для себя самой. Она приняла ребенка с великой радостью, но — увы! — не знала, как с ним обращаться: не умела его одевать, не понимала, как воспитывать, словом, оказалась совершенно неготовой к материнству. Да что там говорить, она оказалась неготовой даже к простейшим материнским чувствам — все приходилось начинать с чистого листа. Кэйко открывала для себя что-то новое в каждом жесте, в каждом выражении, появившемся на лице этого крошечного существа. Она радовалась и изумлялась одновременно, чувствуя, как разгорается в груди маленькая, словно высеченная кремнем, искорка.
Вот и сейчас Кэйко раздела Ёсико аккуратно — так, чтобы ее головка не застряла в горловине, сняла с нее платьице, потом смочила полотенце теплой водой, но прежде чем обтирать девочку, стала бесцельно гладить и пощипывать ее пухленькие ручки и ножки. Свежесть и упругость этих ручек и ножек навели ее на мысли о ягнятах и телятах. О бледном, едва уловимом вкусе их плоти. Животные были неотъемлемой частью жизни Кэйко, она привыкла к ним с детских лет и теперь, когда ей нужно было разобраться в том, что есть детеныш человеческий, сравнение с детенышами звериными казалось ей наиболее уместным и понятным.
От прикосновений Кэйко девочке сделалось щекотно, и Кэйко даже подумала, что она вот-вот описается. Однако Ёсико терпела, только иногда громко взвизгивала, а потом вдруг сказала: «Мне холодно».
— Да что ж это я! Конечно-конечно, сейчас начнем, — с этими словами Кэйко развернула теплое влажное полотенце и, поддерживая одной рукой прекрасную, похожую на крупный фрукт головку, принялась обтирать Ёсико.
«Как сияют ее глаза, — думала Кэйко. — Они восхитительны. Эти глаза лучше любого старого венецианского зеркала, потому что не успели еще отразить никаких событий этой жизни». Детские грудки были крошечными, как две июльские виноградины, но только подумать — в скрытых под кожей желёзках, в шелковом хитросплетении нервов уже угадывалось обещание изобилия. В них чувствовалось что-то дерзкое, вызывающее, как в цветах тыквы и огурцов, уже в бутонах являющих миру будущую форму плода. Маленький нежный пупок, эта точка соединения с матерью, еще не умер, не сморщился, не усох — он, казалось, существовал отдельно от остального тела, сам по себе. Кэйко невольно вспомнила свой похожий на сморщенную сухую изюмину пупок — воплощенная метафора расстояния между матерью и ребенком.
Обтертая полотенцем и снова — после произведенных в обратном порядке действий — одетая в свое платьице Ёсико поскакала на одной ножке в гостиную; падающий из окна свет мягко играл на ее розовых щечках.
С самого начала Кэйко заметила за собой эту особенность: она относилась к Ёсико слишком критически. Обычно матери, как курицы-наседки, смотрят на своих детей близоруким взглядом — их глаза застилает туман материнского инстинкта, и в этом тумане объекты теряют четкие очертания, превращаясь в размытые абстракции. С одной стороны, это, конечно, смешно, но с другой — как бы ей хотелось оказаться в стане этих счастливых женщин. Ее страшила и одновременно веселила мысль о том, что, может быть, и она в один прекрасный день станет такой мамой, которая, глядя на неаппетитную кучку, наложенную ребенком прямо возле обеденного стола, не морщится и не кривит губы, а радостно говорит: «По цвету и запаху сразу понятно, что у малыша хорошее пищеварение!» Но пока этот день не наступил, Кэйко вынуждена мириться со своим чрезмерно острым зрением.
Интересно, откуда берется любовь? Как она возникает? Кэйко могла бы попытаться ответить на этот вопрос, исходя из своего личного опыта, правда, несколько из другой области, — опыта своих отношений с мужем. Как механизм замка защелкивается от едва заметного нажима или легкого прикосновения, так двадцать лет назад что-то щелкнуло и соединило, вопреки всякой логике, Кэйко и ее мужа Рёдзо. Кэйко погрузилась в бескрайнее море чувств, которое было глубже и шире любого из существующих в нашем мире морей.
Замок, который запирается легко, как правило, устроен сложнее, чем тот, который запереть непросто. Точно так же и связь Кэйко с мужем могла показаться кому-нибудь со стороны результатом благополучного стечения обстоятельств, вызванного вполне очевидными причинами, но для них самих деликатная незначительность и хрупкий баланс сил притяжения и сил отталкивания в самом начале их отношений запечатлелись в памяти чередой ярких моментальных вспышек. А когда они наконец осознали, что происходит, их уже поглотила бездонная пучина любви.
Иногда, поглаживая Ёсико по шелковистым волосам, Кэйко убеждала себя, что нет ничего страшного в том, что между ней и девочкой не происходит ничего похожего на те вспышки. Она знала, что все сущее присутствует в доступной человеку вселенной в двух формах — в форме пологого склона и в форме вздыбленного фонтана. Кэйко считала, что ее любовь к Ёсико похожа скорее на дорогу, идущую по склону пологого холма, и отличается от ее любви к мужу и по силе чувств, и по форме их выражения. «Ну и хорошо», — думала она.
По правде сказать, в молодости Кэйко предпочитала ходить тропами, подсказанными ей радугой мечтаний; с завидным упорством шагала она по горам и равнинам, а иногда и по совершенному бездорожью, и проживала свою девичью жизнь широко, со всей полнотой, которая только могла быть доступна в наши времена женщине. Всякое бывало. То, проводив возлюбленного за решетку, она находила пристанище своему исстрадавшемуся телу в обители бездомных, проливая ночью горячие слезы на каменную подушку. То безоглядно погружалась в отчаяние, оправдываясь тем, что миру в целом свойственен нигилизм. То переживала вдруг духовное пробуждение, ощущая себя чародеем, который, отказываясь от всего, получает все, и полагала, что разменивать мужчин, как разменивают в карточной игре имеющиеся на руках карты, — это вид идеологического тщеславия. Она распахивала тяжелые двери солидных кредитных учреждений, в которые и иной мужчина не решился бы зайти; и, хоть и не имела на то никаких оснований, шла и требовала причитающегося ей, чувствуя, подобно Софье Перовской, что вот, ради этого-то и стоит жить.
Случилось так, что простая восточная женщина, сама того не подозревая, воплотила в жизнь стремление «сделать опыт всего мира своим личным опытом», свойственное некогда западному гению. Но время шло — теперь Кэйко готовилась разменять четвертый десяток. И хотя заключенный в ее женском сердце источник жизненных сил все еще не иссяк, она прислушалась к внутреннему голосу и услышала: «Ты уже достаточно расширила свой мир, теперь пришло время его углубить». И в этот переломный момент, когда Кэйко словно застыла посреди зияющей пустоты, в ее жизни появилась Ёсико. Когда-то в молодости кто-то — видно, к слову пришлось, — посоветовал ей усыновить ребенка из многодетной семьи. Тогда она, помнится, сказала в ответ: «Квартира-то у нас крошечная, где ж я ребенка держать буду… Разве что во дворе!» Но с тех пор у Кэйко поубавилось дерзости и задора, и теперь она с усердием моллюска, превращающего попавшее в его раковину инородное тело в жемчужину, отважно принялась за воспитание девочки. А что тело инородное, в этом и сомнений быть не могло.
Кэйко с самого начала решила, что девочка будет спать между ней и мужем на отдельном маленьком футоне. Когда она стала обсуждать это с Рёдзо, его лицо, как она и предполагала, приняло туповатое выражение, и он опять же, как она и предполагала, заговорил об иероглифе «река» [2]. Кинув на него язвительный взгляд, Кэйко отвернулась. Для нее это было новым, незнакомым переживанием — так на чистом листе бумаги появляются из-под кисти каллиграфа выведенные тушью линии; еще до того, как она заговорила об этом с мужем, ее воображение уже нарисовало идиллическую картину: родители и ребенок спят, образовав своими телами иероглиф «река». Она даже успела поразмыслить о том, что должен чувствовать человек, который впервые стал частью этого иероглифа, — будет ли ему неловко или же, наоборот, он воспримет это как нечто само собой разумеющееся и до известной степени даже доставляющее удовольствие. У нее был ответ на этот вопрос — Кэйко не видела никаких особых причин, чтобы отличаться в этом плане от соседей по дому, по улице или по району; но, когда все произошло в реальности, и они втроем лежали, каждый на своем футоне, образовав иероглиф «река», ей отчего-то стало стыдно и в то же время пронзительно жалко себя. Отделенный от нее ребенком муж выглядел непривычно, пожалуй, даже непривычней, чем сам ребенок. Кэйко чувствовала, как внутри нее, в самом сердце, зарождается какое-то новое чувство, требующее пересмотра и изменения всех ее прежних представлений.