Стефан Жеромский - В сетях злосчастья
Обзор книги Стефан Жеромский - В сетях злосчастья
Вернувшись домой часов в десять вечера из Лазенковского парка, где он долго бродил, Якуб Улевич остановился на пороге своей комнаты и весь содрогнулся: его как‑то сразу охватило острое ощущение царившей там грязи и отчаянной нищеты. Он сел на кровать и долго вспоминал давно умерших отца и мать, безбедную жизнь под родительским кровом, чудесные летние вечера, когда он вместе со своими дорогими родителями сидел на балконе старого дома. Он размышлял так до двух часов ночи, поглядывая при этом на свою огромную пустую комнату, где стояла кровать на кривых ножках с грязной простыней и дырявым тюфяком, из которого торчала солома, покоробленный стол, который осрамил бы любую кухню, да разбитая лампа, валялась куча коробок из‑под спичек и гильз и разило помоями, которых он не выносил уже целых три недели. Когда на улице утих бесконечный шум извозчичьих дрожек и на лестнице прикрутили газовые рожки, он вынес с четвертого этажа два полных до краев ведра помоев и выплеснул их в сливную яму. У него ушло на это много времени, потому что надо было идти осторожно, чтобы его не заметил дворник Виктор и не встретил утром насмешливой улыбкой.
Затем Якуб пошел с кувшином за водой. Сколько он пережил за ту мучительно долгую минуту, пока открывал кран водопровода рядом с окном дворника! Как презирал себя, слушая шум воды, которая лилась в пустой кувшин! Шум этот наполнял гулом, треском и грохотом не только весь закрытый двор, но, казалось, даже сени, коридоры, лестницу и квартиры во всех этажах, пробуждая от сна и заставляя вскакивать с постели всех жильцов, в том числе ехидного дворника и прелестную блондинку со второго этажа.
К счастью, это был всего лишь неприятный обман чувств.
Весь дом спал, как обычно, когда Кубусь с кувшином, полным воды, мчался к себе наверх, перескакивая сразу через четыре ступеньки. Очутившись, наконец, у себя, он замертво свалился на кровать. Позднее, немного отдохнув, он зажег лампу и занялся полной перестановкой в комнате. Передвинул кровать ближе к окну, возле нее поставил столик так, чтобы, сидя на кровати, можно было писать на нем и обойтись, таким образом, без стула, которого, кстати, в комнате и не было. Под столик задвинул сундучок, ветхий сундучок, знавший лучшие времена, когда его привязывали сзади к экипажу старших господ Улевичей!.. Молодой Улевич разместил возле печки жестяные ведра для помоев, керосинку, грошовый тазик — в сущности это была просто уродливая глиняная миска, — затем стакан и фаянсовый чайник. У самой большой стены в комнате не требовалось никаких улучшений, так как ни под нею, ни на ней ничего не было, кроме маленькой резной полочки, покрытой сравнительно небольшим слоем пыли. На третьей стене висели различные предметы, среди них особенно выделялся весьма примитивный шкаф для книг. В свое время это был ящик для мыла. Якуб Улевич отодрал крышку, а то, что осталось, прибил большим железным костылем к стене. В этом шкафу лежало несколько книжек из разных стран света. Были здесь и обрывки польско — немецкого словаря рядом с «Историей английской литературы» Ипполита Тэна [1] и несколько литографированных листов курса фармакологии рядом с томом стихотворений Марии Конопницкой, застрявшим в змеиных объятиях двух неровных кусков рваных подтяжек. По соседству с этой полкой торчал гвоздь, который вбили в стенку еще в незапамятные времена и потому вместе со всей комнатой неоднократно белили и красили. На нем висело нечто, весьма отдаленно напоминавшее пальто. Это подобие пальто принадлежало бывшему сожителю Кубуся, студенту — медику, который оставил его Улевичу не на память, а с просьбой подарить какому‑нибудь живому существу на земле, если, разумеется, это существо пожелает принять в подарок такую вещь. На следующих двух гвоздях висели еще два предмета: на первом — светло — серый пиджак, а на втором — засаленное полотенце, которое скорее можно было принять за тряпку. На окне стояли чернильницы и кривая, точно впавшая в отчаяние, лампа с разбитым и закоптелым стеклом, тут же можно было заметить ржавый складной ножик, чайную ложечку и пузырек с высохшим на дне йодом. За печкой валялись пустые баночки из‑под горчицы, богатая коллекция разбитых трубочек, склянок, колб, реторт, горелок и банок и вытертая до последнего волоса щетка для обуви. На печке покоилась целая груда передовых еженедельников, заимствованных у разных лиц в разных местах Варшавы, по всей вероятности, с обещанием быстро их прочесть и не менее быстро возвратить. Больше в этой комнате не было ничего, кроме зловонного воздуха от помойки, который, словно таинственный призрак, проникал со двора через открытое окно, да лежавшей на всем печати нищеты. Именно от этой нищеты все предметы приобретали загадочный и зловещий характер, который так терзал Кубуся. Горькая нужда вселила в нем неосознанную уверенность, скорее даже нервный страх, что во всем мире и даже в его мозгу, в его мыслях, во всем его существе нет точки опоры, что он ничем не может обладать и нет у него никакого права собственности, что он отдан в жертву стихийным случайностям, из которых одни бьют, как палка, другие жгут, как горящая головня, третьи марают, как грязь, или нападают, как враги, но в минуту, когда им овладевает смертельный ужас, с хихиканьем проходят мимо, оставляя его в полном изнеможении. Он глубоко страдал, чувствуя, что человек не знает на земле, что ждет его завтра, что из‑за постоянных лишений, которые с неумолимой последовательностью неустанно воздействуют на организм, он может неожиданно потерять зрение, слух, способность двигаться, любить женщин, усваивать пищу, логично рассуждать, но при этом останется самим собой и не избавится от главного корня всех своих несчастий — от сопоставлений и размышлений. Только в области воспоминаний он чувствовал себя иногда полновластным хозяином, как чувствовал себя хозяином своего мозга и желудка. Но бывало это лишь тогда, когда он не впадал в мрачное безысходное отчаяние и когда благодетельная сила памяти, точно ангел с распростертыми крыльями, скрывала от него действительность.
Такие минуты наступали все реже и делались все короче. Но как раз в эту ночь он лежал на постели во власти воспоминаний. Он размышлял о том, что прошел уже долгий жизненный путь, а прожил всего только двадцать четыре года! Ему мерещилось, что события, которые возникали сейчас в его памяти, как призраки на экране, происходили за много веков до рождества Христова. Вот его вызвали отвечать по Овидию, ответил он вполне удовлетворительно, затем уложил свой ранец и, вспомнив, что наступили последние дни масленицы, возымел дурацкое намерение отправиться вместе с тремя товарищами в кабак, настоящий кабак, полный пьяных сапожников и всяких лиц неопределенных занятий. Ему казалось, что он и сейчас принимает участие в пирушке, состоящей из трех кружек скверного пива, что он все еще переживает наслаждение пятиклассника, напивающегося впервые в жизни, и он вновь почувствовал такую же острую боль в сердце и дрожь, как в ту минуту, когда на пороге этого грязного кабака вдруг увидел усмехающуюся физиономию инспектора гимназии. Целых восемь лет вспоминался ему этот случай, — сн никак не мог вычеркнуть его из своей памяти. Эх, если бы не эти три отвратительные кружки пива… Его выгнали из гимназии как лодыря, «испорченного до мозга костей».
Два его сообщника были сыновья состоятельных лиц, и это послужило доказательством того, что «мозг их костей» лучшего качества, ввиду чего им было разрешено поступить в другие гимназии и успешно их окончить. А бедняку — ветер всегда в лицо! И очутился он, бедняга, на улице, брошенный всеми; предусмотрительные отцы семейств показывали на него пальцем пятиклассникам, как на презренного субъекта и на «некий пример». Он долгое время служил таким примером. Дальние родственники, по — видимому только для того существующие на земном шаре, чтобы подавать признаки жизни, когда нужно ругать дальних и бедных родичей, выполнили свой долг. Они изругали «выродка» устно и письменно, исписав большие листы бумаги и наделав при этом множество орфографических ошибок, после чего занялись своими неотложными делами. Сколько ему пришлось тогда выстрадать! Не только тетушки, двоюродные сестры, учителя, товарищи, ханжи и беспутники, но даже пьяницы, явные и тайные потребители этого самого пива и других, во сто раз более крепких спиртных напитков, считали своим долгом оскорблять его если не словом, то хотя бы презрительным взглядом. Он не мог сделать ни шагу по улице, чтобы не услышать за спиной приблизительно такого разговора:
— Этот молодой человек, говорят, уже здорово хлещет пиво. Даже нос у него начинает приобретать соответствующую окраску! Хорошие времена настали! На усы и намека нет, а полиция, говорят, вытащила его за ноги из‑под лавки в кабаке у Центкевича! Вот как он пристрастился к пиву. Выгнали шельму из гимназии, и поделом! Паршивая овца… Ведь он мог приохотить всех школьников к пьянству!