Сергей Тхоржевский - Портреты пером
Полонского особенно восхитила архитектурой своей Андреевская церковь — на крутизне над Днепром — светлая, легкая, праздничная («лучшая по архитектуре церковь не только в Киеве, но и, думаю, в России»).
Не успел оглянуться — пролетело девять дней, надо было уезжать.
На обратном пути из Киева он сошел с поезда на станции Коренная Пустынь и провел в имении Фета Воробьевке два дня.
Вернувшись в Петербург, послал ему письмо: «Как я рад, что побывал у тебя…» С удовольствием вспоминал «сад, полный росы и птичьего гама».
Фет из Воробьевки писал ему:
«Тургенев говорил, что блаженствует, когда лежит перед женщиной носом в грязи, а я всем кричу, что блаженствую, когда лежу перед истинным поэтом, начиная с тебя…
Ты говоришь, что, помня наизусть мои стихи, не помнишь ни одного майковского, я говорю то же самое по отношению к тебе».
Но при том, что Полонский высоко ценил поэтический талант Фета, а Фет — Полонского, при том, что оба от души радовались вновь обретенной дружбе, они оставались очень разными людьми. Разные сложились у них мировоззрения…
Фет склонялся к чрезвычайному консерватизму, был сторонником крутых полицейских мер по отношению к революционерам и утверждал в письме: «…лучше у человека, бегущего с горящей папироской в пороховой погреб, выбить последнюю кулаком по рылу, чем читать ему мораль до тех пор, пока он все не взорвет на воздух».
Полонский возражал: «…я не ворвусь, как буян, в область твоего миросозерцания, ты тоже не начнешь меня дубасить за то, что я не считаю государство пороховым погребом и преспокойно курю свои сигары. А вообрази я, что государство пороховой погреб и что в нем невозможен никакой очаг, никакой горн, никакая лампада, у меня явилось бы страстное желание взорвать его — что за охота жить в пороховом погребе!» Ведь если правительство вообразит, «что государство — пороховой погреб, оно каждого будет лупить за всякое употребление огня — а как жить без огня!» И далее Полонский замечал: «Хотим мы с тобой прогресса или не хотим, а все-таки и твоя и моя поэзия — маленькие толчки к прогрессу…»
В декабре 1888 года он писал Фету: «Кто-то, вероятно в шутку, говорил мне, что ты просишься в камергеры. Верить этому не хочу, потому что не можешь ты не сознавать, что звание поэта выше, чем сотня камергеров, из которых, наверно, целая половина гроша медного не стоит».
Фета больно задело это письмо. Потому что слух был верен: действительно, он желал возвыситься «в свете», получив камергерское звание. В свое время он уже постарался отделаться от своей недворянской фамилии Фет и добился, чтоб ему разрешили носить дворянскую фамилию отчима — Шеншин. Тогда же Тургенев с беспощадной резкостью написал ему: «…как Фет, Вы имели имя, как Шеншин, Вы имеете только фамилию».
Но честолюбие — странная болезнь…
И вот Полонский написал Шеншину, который для него оставался Фетом: «Если верить сегодняшнему № газеты „Новое время“, ты — камергер высочайшего двора… Если ты этим порадован, то радуюсь и я. Если ты доволен, то и я доволен. Судить о тебе по своей собственной натуре считаю несправедливостью».
В июне 1889 года Полонский с дочерью отправился в путешествие по Волге. Ведь он, дожив до старости, до сих пор Волги не видал… Сели на колесный пароход в Рыбинске, решили плыть до Сарепты (за Царицыном). В каютах по вечерам зажигался — это было новостью — электрический свет.
Через месяц, уже на обратном пути из Сарепты, они сошли с парохода в Саратове. Остановились в гостинице. К ним в номер постучался кто-то, желавший видеть Полонского, — оказалось, это Николай Гаврилович Чернышевский. Он теперь жил в Саратове (несколько лет назад вернулся из сибирской ссылки). Полонский рассказывал потом (в письме к редактору «Исторического вестника»): «Чернышевский, узнавши, что я проездом нахожусь в Саратове, прибежал ко мне в номер и весь следующий вечер провел у меня за чайным столом. Словом, мы встретились по-братски, и тогда не мог я не убедиться, до какой степени он был душевно расположен ко мне». Ну, что касается степени душевной расположенности, то, возможно, Полонский несколько заблуждался. Но, конечно, если бы Чернышевский видел в нем человека чуждого, вряд ли он стал бы искать этой встречи.
Фет звал его в свою Воробьевку — если не теперь, то на следующее лето.
Полонский отвечал:
«Прошлое лето я был в отпуску, и закону могу получить новый отпуск только через два года на третий…
Прошли незабвенные времена, когда у нас председателем был Тютчев, когда можно было на целые полгода уезжать и когда на это никто не обращал внимания.
Но ты же не прочь от того, чтобы на Руси была дисциплина.
И вот дисциплина завелась: подписавши мне в июле отпуск, начальник Главного управления по делам печати тотчас же прислал в комитет бумагу — уведомить его, вернусь ли я в срок, т. е. ровно через два месяца, или не вернусь? И если бы я не вернулся, у меня бы вычли жалованье за все мной просроченное время…
— Вот ты тут и живи! — повторяю восклицание покойного Ивана Сергеевича Тургенева.
…Но мы живем в стране неожиданностей.
Может случиться, что меня выгонят со службы и я останусь искать себе места дворника.
…Если случится моей семье в будущем году быть в Воробьевке, все, что могу я, это взять свидетельство (а не отпуск) и прикатить к тебе на неделю (так я ездил в Киев — по одному свидетельству, подписанному А. Н. Майковым, без всякого разрешения от высшего начальства)».
Как бы то ни было, на следующее лето Полонские смогли приехать в Воробьевку всей семьей.
«Вот уже две недели, как я у нашего поэта Фета, — сообщал Полонский Майкову в конце июня. — Истины нет, говорит Фет, мы ничего не значим, поэзия есть не что иное как безумие, а потому она ближе к истине… Если поэт не сумасшедший — то какой же он поэт! Чепуха в стихах — это лучшая похвала стихам, и тому подобное.
На этом я часто ловлю его, и когда он говорит, что в России происходит чепуха, я подхватываю это слово и говорю, что в устах его это лучшая похвала России… И право, если бы мы не спорили, было бы скучно. Если бы Фет (или Шеншин Аф. Аф.) не был оригиналом и притом не был бы чем-то цельным и единым, несмотря на сотни противоречий и софизмов, трудно было бы с ним ужиться, — но я его понимаю, и живем мы, слава богу, по-приятельски.
Нас здесь балуют, и скупой, расчетливый Фет не скупится на всякого рода угощения…
Только от мух нет житья…
Я иногда беру в руки палитру и малюю. Теперь списываю с натуры фонтан, воздвигнутый Фетом. На днях он негодовал, что фонтан этот с починками обошелся ему около 600 рублей, — и зачем он его воздвиг! — так как он его никогда не видит, одышка мешает ему спускаться с горы вниз [к фонтану] и подниматься к дому, на гору».
По возвращении в Петербург Полонский послал Фету только что вышедшую из печати новую книжку стихов своих «Вечерний звон».
Позднее писал ему:
«По твоим стихам невозможно написать твоей биографии и даже намекать на события из твоей жизни, как нельзя по трагедиям Шекспира понять, как он жил…
Увы! по моим стихам можно проследить всю жизнь мою. Даже те стихи, которые так тебе нравятся: „Последний вздох“, затем „Безумие горя“, „Я читаю книгу песен“ — факты, факты и факты — это смерть первой жены. Мне кажется, что, не расцвети около твоего балкона в Воробьевке чудной лилии, мне бы и в голову не пришло написать „Зной, и все в томительном покое“… А не будь действительно занавешены окна в той комнате, где я у тебя спал, может быть, не было бы и стиха „Тщетно сторою оконной“».
Ночами сочинял он стихи не только за письменным столом, но и позднее, лежа в постели. «Нередко видел я, — рассказывал он Фету, — как на потолке моей комнаты исчезали отражения уличных фонарей и становилось темнее, это значило, что фонари погашены, так как наступает время появиться новой заре, — тут только я догадывался, что ночь прошла, что нужно заснуть хоть один, хоть два, если не на три часа, чтобы весь день не походить на таракана, посыпанного персидской ромашкой».
Еще год назад прочел Полонский новое произведение Толстого «Крейцерову сонату». В России эта повесть была запрещена цензурой (сочтена безнравственной), но в литографированных оттисках читалась повсюду и вызывала горячие споры. Полонскому она показалась «гениальной по своей уродливости».
В марте 1890 года он рассказывал в письме к Фету: «В воскресенье (11 марта) неожиданно посетил меня К. П. Победоносцев и часа полтора со мной беседовал, — я нападал на запрещение „Крейцеровой сонаты“, которое не мешает ей расходиться в тысячах литографированных оттисков и в то же время мешает писать о ней, критически разбирать ее, и на ту честь, которая удостоила жалкую картину Ге „Христос перед Пилатом“ — тем, что приказано убрать ее с выставки».