Гор Видал - Вице-президент Бэрр
Пришел и Джон Рэндольф; пользуясь своими привилегиями, он сидел в низко надвинутой плантаторской шляпе, облокотившись на судейскую кафедру и щелкая бичом по длинной ноге.
Но больше всего утешало меня присутствие Эндрю Джексона. Он стоял сзади и бросал гневные взгляды на всякого, кто свидетельствовал против меня.
Через несколько дней Джексона чуть не растерзали, когда он обратился с речью к аптибэрровски настроенной толпе у бакалейной лавки возле капитолийского газона. Но Джексон устоял и, не раз побожившись, утверждал, что я жертва политического преследования и что любой, кто верит хоть единому слову Уилкинсона, отъявленный дурак, а сам Уилкинсон лжец, ублюдок и на жалованье у испанского правительства. Моему бедному другу пришлось в Ричмонде несладко, и боюсь — как ни трудно теперь в это поверить, — что толпа просто осмеяла своего будущего кумира Эндрю Джексона. Я же благословлял его за то, что он способен на такую дружбу.
Огласили состав большого жюри. Мне удалось отвести джефферсоновского ставленника сенатора Джайлса. Но Джона Рэндольфа назначили старшиной присяжных, несмотря на его заявление суду, что он совершенно убежден в моей виновности.
Несмотря на недостаток фактов, правительство хотело привлечь меня к суду по обвинению в измене. Мелкое правонарушение их не устраивало. Тем более что при обвинении в измене невозможно освобождение под залог, а они прикидывались, будто думают, что я готов скрыться от правосудия, лишь бы не встретиться лицом к лицу с их свидетелем Уилкинсоном. В конце концов Маршаллу пришлось потребовать от меня залог в 2000 долларов.
Я напал свою защиту с напоминания, что меня три раза судили на Западе по тому же обвинению и три раза признали невиновным. Я говорил о том, что военные власти незаконно арестовали меня. Я говорил о том, что Джефферсон заинтересован в моем осуждении. Я говорил о махинациях Уилкинсона. Думаю, что я произвел впечатление, но не столько на Маршалла, сколько на публику, заполнившую зал, публику, страшившую меня своим запахом дешевого табака и едкого пота.
Некоторое время Джефферсон надеялся с помощью «признания» доктора Болмана обвинить меня в том, что я затевал войну с Испанией. Хотя Джефферсон дал слово, что никому не передаст признания доктора Болмана, он послал копию Хэю с заранее подписанным президентским помилованием. Если доктор Болман разрешит использовать признание на суде, он будет освобожден. Доктор Болман отверг президентское помилование на том разумном основании, что, раз он ни в чем не виноват, его нельзя и помиловать. Он назвал президента подлецом, нарушившим слово. Отклик Джефферсона был скор. «Предъявите Болману обвинение в измене или правонарушении», — написал он Хэю.
По моему личному (и недоказуемому) мнению, Джефферсон тогда просто спятил. Я говорю это, проведя несколько месяцев в суде, понаблюдав за двумя его кузенами и наглядевшись не только на их бесчисленные странности, но и на редкое их сходство. Головные боли Джефферсона, взрывы раздражения и непомерные расходы на розыски и фабрикацию улик (Джефферсон никогда не тратил государственных денег) для меня подтверждают тогдашнее его безумие. Не станет человек в здравом рассудке строить правительственное обвинение на свидетельстве того, о ком доподлинно известно, что он испанский агент; такому человеку нельзя было доверить и взвода, не то что всю несчастную американскую армию.
Джефферсон вел себя как женщина, решившая погубить мужчину — или, верней, двух мужчин (Маршалл тоже был его мишенью) — за то, что ее отвергли. По мере того как дело против меня рушилось, взбешенный президент перенес огонь на самое конституцию. Он взвалил всю вину на «судебную власть, независимую от государства». Угрожал изменить конституцию. «Судей должно сменять, — гремел он, — по воле президента и конгресса».
К счастью, пока длинные летние дни все удлинялись и три поколения адвокатов построили (или погубили) свою карьеру, выступая на стороне правительства либо на моей стороне, осмотрительный Маршалл, одну за другой, обошел все ловушки, расставленные Джефферсоном.
На моей стороне среди созвездия юридических талантов был славный виргинец Эдмунд Рэндольф, служивший министром юстиции при Вашингтоне. Единственным выдающимся юристом на стороне правительства был неуместно элегантный и склонный к актерству Уильям Уирт. Главного правительственного обвинителя Джорджа Хэя вообще едва ли можно назвать юристом. Да он в этом и не нуждался, ибо готовился стать зятем Джеймса Монро. Вот она, настоящая хунта!
Первые недели перестрелки мало что дали. До приезда Уилкинсона правительство не могло приступить к обвинению. А я тем временем решил развлечь присяжных и, пожалуй, создать юридический прецедент.
Я прочитал присяжным послание Джефферсона конгрессу, обратив внимание на ту его часть, где он ссылается на разные письма о моей деятельности и на приказы, которые он в связи с этим отдал армии и флоту.
— Ваша честь, я обратился к военно-морскому министру за копиями приказов. Он отказался их представить. Попытки получить копии писем, адресованных президенту, тоже не увенчались успехом. Но я не могу строить свою защиту, не ознакомясь с тем, что говорят мои обвинители. Я должен знать, какие приказы президент или его министры отдали армии и флоту о моей персоне. Поэтому, с позволения досточтимого суда, я должен потребовать вызова в суд duces tecum[95] президента Соединенных Штатов… — Я сделал паузу и с наслаждением услышал единый вздох нескольких сот пропахших табаком глоток, — чтобы достопочтенный Томас Джефферсон явился сюда и привез с собой документы, какие необходимы для моей защиты и для отправления правосудия.
Хэй вскочил со своего места и заговорил так быстро, что начал заикаться.
— Естественно, Ваша честь, я сделаю, что аз моих силах, чтобы получить документы, и суд — и только суд — определит, существенны ли они…
— Но, мистер Хэй, — пробормотал верховный судья приглушенным голосом, который порой так напоминал шепоток его кузена-президента, — как суд определит, что существенно, что нет, если суд ни к чему не имеет доступа?
— Ваша честь, конечно, не может одобрить это… эту наглую… эт-т-ту… попытку вызвать главу исполнительной власти в суд.
— Суд считает вопрос опорным и обдумает проблему. Заседание откладывается до утра.
На другой день Хэй нашел благовидную уловку, что, мол, раз заседает не суд, а большое жюри, я лишен прав, предоставленных обвиняемому в обычном судебном процессе.
За ним выступил Лютер Мартин. Отхлебнув из глиняной фляжки глоток виски, он вышел на середину зала. Вид у него был, мягко выражаясь, неопрятный. Две ночи напролет он спал, не раздеваясь, на полу моей спальни в «Золотом орле»; я не пытался даже его растолкать. Я знал по опыту, что, если Лютер Мартин решил спать на полу (или в чулане — у него была неестественная страсть к чуланам), противиться бесполезно. Он останется там, где рухнет, громко и, надо полагать, удовлетворенно похрапывая. Но какой это блестящий юрист, пьян он или трезв!
Лютер Мартин, как и я, подозревал, что где-нибудь в военном министерстве может храниться приказ Уилкинсону с намеком на то, что моя смерть была бы чрезвычайно удобна неким заинтересованным лицам. Держа это в уме, он рассказал жюри о трудностях, с какими мы столкнулись, пытаясь получить правительственные документы. Странно, сказал он. Более чем странно. Затем внушительно отпил из своей фляжки — для поддержания сил, — и битком набитый зал замер. Никогда не видел я на сцене актера, который умел бы так держать в руках зрителей.
— Это особый случай, сэр. — Красные глазки устремились вверх, к Маршаллу, затем снова обратились в сторону большого жюри. — Перед нами удивительное дело, и президент, ни больше ни меньше, выразил предвзятое суждение о моем подзащитном, объявив в своем послании конгрессу, я цитирую, «его вина не вызывает никаких сомнений». — Лютер Мартин покачал головой, опечаленный низменностью человеческой природы и человеческим вероломством.
Напряжение в зале достигло предела. Идола толпы, само божество — Джефферсона вызывают в суд, как простого смертного. И того хуже — апостола прав человека осуждают не только за мстительность, но и за высказывание предвзятого мнения, то есть за нарушение юридического процесса.
— Может показаться, — Лютер Мартин заговорил тенором: затишье перед бурей, — что президент приписывает себе всеведение высшего судии. — Постепенный переход от тенора к баритону. — Он объявил своего бывшего вице-президента изменником перед лицом страны, которая его наградила. И пошел на него войной, спустив с цепи судебных церберов. — Баритон превратился в гомерический бас и загремел на весь зал. Никто не шевельнулся. — И неужели же президент Соединенных Штатов, затеявший эту нелепую шумиху, хочет утаить нужные суду документы, когда на карту поставлена жизнь? — Вопрос, подобно роковой пуле, рикошетом ударил в зал, отскочив от сводов Капитолия.