Гор Видал - Вице-президент Бэрр
Я поклонился верховному судье, он ответил поклоном.
— Полагаю, полковник, нам лучше уединиться. — К огорчению зрителей, мы скрылись в маленьком кабинете; я рассказал, почему уехал из Миссисипи.
Маршалл слушал меня мрачно, не перебивая. Я просил меня освободить. Прокурор Соединенных Штатов Джордж Хэй предложил тогда, чтоб я предстал перед большим жюри по обвинению в нарушении закона (заговор с целью развязать войну с Испанией) и в измене (заговор с целью развязать войну против Соединенных Штатов).
Меня освободили под залог в 2500 долларов, и суд назначили на следующий день в Капитолии штата (помпезное чудище в псевдогреческом стиле, спланированное, я уверен, самим Джефферсоном).
Утром я в сопровождении доброжелателей поднялся по ступенькам к классическому портику, откуда открывался вид на прекрасный, утопавший в первой весенней зелени Ричмонд.
Протолкавшись между коз, щипавших траву у подножия лестницы Капитолия, я вошел вслед за конвоиром в зал заседаний, напоминавший деревенскую церковь: ряды неудобных скамей и возле каждой ящик с песком для оплевывания табачной жвачки.
В первый день Джордж Хэй зачитывал обвинительный акт. Он требовал заключить меня в тюрьму без права освобождения под залог.
1 апреля Маршалл вынес свое определение. Он заявил, что заключенный может быть освобожден только в том случае, если выдвинутые против него обвинения окажутся «полностью неосновательными». По его мнению, мой случай не таков. С другой стороны, заявил он твердо, закон не допустит, чтобы «злобная рука карала любого индивидуума, на кого падет выбор по ее прихоти; нельзя, обвинив кого-то в тайных преступлениях, держать его в заключении, пока он не докажет свою невиновность». Он недвусмысленно намекал на Джефферсона (так все и поняли), но Маршалл позднее утверждал весьма туманно, что имел в виду не Джефферсона, а Уилкинсона.
Маршалл не нашел тогда убедительных доказательств, что я собирал войска с целью измены, освободил меня под залог в 10 000 долларов и постановил, чтобы меня привлекли к суду по обвинению в нарушении закона (заговор с целью развязывания войны с Испанией). Большое жюри собралось 22 мая.
Джефферсон взялся за обвинение. День за днем он посылал гонцов на Запад собирать (или фабриковать) доказательства, а также свидетелей и лжесвидетелей. Следует заметить, что в частных беседах той поры Джефферсон не раз признавал, что планы мои явно касались Мексики. Публично же он по-прежнему прилагал все усилия, чтобы заклеймить меня как сепаратиста и, следовательно, изменника. Заклеймить? Нет, повесить!
Целых три недели до заседания большого жюри меня чествовал цвет ричмондского общества. Джефферсон не пользовался популярностью у местной знати. Простолюдины, однако, им восхищались, и я слышал, как красноречивый закройщик в таверне «Золотой орел» поднял тост за «петлю, которая спровадит Аарона Бэрра в республику пыли и праха».
Примерно через неделю после моего освобождения меня пригласил на обед мой главный защитник Джон Уикхем, очаровательный, общительный человек, прославившийся своими обедами, на которые собиралось все сообщество юристов Ричмонда.
«Вы будете почетным гостем» — так значилось в приглашении, полученном мною в таверне «Золотой орел». Итак, в означенный вечер я направился в район Шоко-хилл.
Войдя в гостиную, я немало изумился, увидев среди гостей Джона Маршалла. Он же, если и встревожился при моем появлении, вида не подал. Потом Уикхем рассказал, что Маршалл долго не мог решить, уместно ли, чтобы судья обедал с тем, кому вскоре надлежит предстать перед ним по обвинению в тяжких преступлениях, но от приглашения он не отказался.
Мы поклонились друг другу, стоя в разных концах комнаты, и я поспешил в общество моих многочисленных защитников (я бы предпочел общество женщин, но они не появлялись на юридических обедах Уикхема). Кстати, в тот сезон дамам, а верней сказать, их обожателям, было раздолье. Мода так называемого стиля ампир захлестнула Америку, и даже самые благопристойные девицы (а также, увы, перезрелые матроны) носили высокие лифы, на две трети обнажавшие бюст. Неизвестно, что больше занимало республику летом 1807 года: мое предполагаемое предательство или повсеместное бесстыдное обнажение бюстов, несмотря на предупреждения о гневе Иеговы, раздававшиеся со всех амвонов. Похотливая пресса блаженствовала: женская грудь и измена — найдется ли комбинация популярней?
После обеда я вдруг оказался рядом с Джоном Рэндольфом. Громадные, глубоко запавшие глаза внимательно наблюдали за мной, и я, как всегда, отметил (невольно вздрогнув) удивительную нежность щек, как у мальчика или девочки, которые только и делают, что гуляют на воздухе.
— Несколько недель назад вы проехали мимо моего дома, полковник.
— Триумфальный въезд!
— Возможно. Скоро узнаем. — Он бормотал мне в ухо резким неприятным голосом, а ведь в зале конгресса его голос звучит красиво и убедительно. Длинные изящные пальцы перепачканы, грязные, сломанные ногти. — Мне крайне любопытно узнать, как вы собирались разрушить Союз с сотней молодцов…
— Их было сорок семь.
— Выходит, наполовину меньше, чем установлено особым следствием моего кузена Тома.
Ну и семья — произвести на свет Рэндольфа, Маршалла и Джефферсона! Первый — психопат, второй — чудак, третий — страстный лицемер. Мало им общей крови и общего безумия — все они еще и ненавидели друг друга.
— Знаете, полковник, а ведь по конституции вы в полном праве пытаться распустить Союз штатов. — Рэндольф даже тверже Джефферсона стоял за независимость штатов. — Братец Том, в общем-то, и сам бы с вами согласился. Разве все мы, американцы, не братья? — Он зло передразнил интонацию президента.
Я отвечал вежливо, по уклончиво.
Выходя из столовой, мы с Маршаллом впервые за весь вечер поговорили.
— Я читал, — сказал я, — ваше жизнеописание Джорджа Вашингтона. — Я и в самом деле изо всех сил пытался продраться через первые четыре тома этой отменной скукотищи (столь глубоко соответственной предмету).
— О, это очень плохо написано, полковник.
Писатели — тщеславнейшие из земных созданий, Маршалл же составлял исключение. Но, быть может, его тщеславие особенно велико: предпринять такой труд, не обладая ни малейшими способностями!
Несмотря на мою лесть, Маршалл предался самобичеванию.
— Меня наставили слишком скоро это опубликовать. Там есть ошибки. А кое-что и вовсе невнятно. Не хватило времени… — Он дипломатично развел руками. — Сами понимаете.
— Вы закончили последний том?
— О да. Он уже в типографии. Посвящен президентству Вашингтона. Последний — лучше других. Надеюсь, по крайней мере.
— Ваш первый том показался мне весьма оригинальным. — Верховному судье понадобился целый том, чтобы его герой только появился на свет, подобно Тристраму Шенди.
— Никто, кроме вас, мне этого не говорил. Издатель рассказывает, что многие подписчики требуют назад деньги.
— На это издание, говорят, подписались десять тысяч человек.
— Ну что вы. Подписчиков было бы больше, но только… — и тут Маршалл осекся.
— Но только правительство усматривает в вашей работе выпад против республиканской партии, — закончил я за него.
Маршалл кивнул, довольный, что сам ничего не сказал. Потом добавил:
— Знаете, книги доставляют подписчикам по почте. И странно, все почтальоны-республиканцы отказываются доставлять «Жизнь Вашингтона».
— Загадочно, — согласился я, и мы присоединились к гостям. Вот единственный разговор, который был у меня с Джоном Маршаллом за те семь месяцев, что мы вместе провели в Ричмонде. Нечего и говорить, республиканская пресса постаралась раздуть факт нашей беседы и требовала, разумеется, отстранения верховного судьи от должности.
22 мая 1807 года в 12 часов 30 минут дня выездной суд Соединенных Штатов в округе Виргиния открылся в зале заседаний Капитолия.
Похоже на театр, думал я, оглядываясь по сторонам. Зал ломился от публики, некоторые расположились на подоконниках (стояло такое жаркое лето, что даже я не мерз).
Передо мной сидели ричмондские щеголи, похожие на придворных покойного французского короля. Сразу за ними — жители границы и предгорий в енотовых шапках и кожаных куртках; смачно сплевывая табачную жвачку, они нередко промахивались в тесноте и пачкали дорогие лондонские камзолы.
Я видел немало дружественных лиц. Часть — знакомые, но больше было незнакомых. Я заметил молодого исполина, который изо дня в день стоял на чем-то возле парадной двери. Он возвышался над залом, как ангел мщения. Через двадцать лет я встретил его в Олбани, в доме Мартина Ван Бюрена. Это был генерал Уинфилд Скотт, в то время начинающий адвокат. Он обратился ко мне необычайно приветливо: «Знаете, полковник, я никогда еще не видывал, чтоб человек так держался на суде. Непроницаемо и недвижимо, как изваяние Кановы».