Владимир Бушин - Я всё ещё влюблён
Вслед за Лафаргом место оратора тотчас заступил Сергей Степняк. Присутствие на митинге Степняка особенно радовало Энгельса. Пусть он не марксист, пусть многих важных вещей не понимает, но он русский, он из России, из той страны, которой долгие десятилетия запугивали рабочее движение в Европе. А ведь Россия уже давно не та, что была… Хотя перевод Бакуниным «Коммунистического манифеста» многие в свое время склонны были расценивать как литературный курьез, но все-таки не случайно, как видно, именно русские первыми, и притом прекрасно, перевели «Капитал» еще в семьдесят втором году, тогда как в Англии это сделали пятнадцать лет спустя, уже после смерти Маркса; не случайно студенты русских университетов были первыми, кому довелось услышать сочувственное изложение теории Маркса; не случайно полемика о «Капитале» нигде не была такой горячей и широкой, как в России.
С каждым годом Россия все больше интересовала Энгельса, русские все сильнее влекли его к себе. Среди тех русских, кого он знал и знает лично, столько подлинных рыцарей свободы, людей поразительного мужества и редкого бескорыстия. Они не играют красивыми словами, у них все так серьезно, что за свои убеждения они идут на каторгу и поднимаются на эшафот… Где-то сейчас, подумал Энгельс, в этот прекрасный майский день, первый переводчик «Капитала» неистовый Герман Лопатин? Видит ли он это синее вольное небо? Три года назад его приговорили к смертной казни за попытку освободить из иркутского острога Чернышевского. Как раз в ту пору за участие в подготовке покушения на Александра Третьего в Шлис-сельбургской крепости были повешены двадцатилетний студент Ульянов и четверо его товарищей. И тогда, то ли устав от пролития крови, то ли из боязни, царь заменил Лопатину смертную казнь пожизненным заключением в камере, где ожидал смерти Александр Ульянов. А может быть — ведь это же не кто-нибудь, а Герман Лопатин! — он уже на свободе и спешит, спешит что есть мочи в Гайд-парк, на наш митинг? Ему же отовсюду удавалось бежать — из Иркутска, из Вологды и еще бог знает откуда! Если бы Лопатин взошел сейчас на трибуну и, проведя рукой по своим роскошным усам, сказал: «Вот и я!» — Энгельс не удивился бы.
Неожиданнейшие люди эти русские… Среди друзей, знакомых и корреспондентов Энгельса их становилось все больше и больше. Вот из Швейцарии шлет ему письма Вера Ивановна Засулич. Об этой женщине ходили легенды. Из уст в уста передавалась история о том, как она, молодая, неполных тридцати лет, женщина, стреляла в петербургского градоначальника генерала Трепова. А ведь за что стреляла! За то, что Трепов приказал высечь розгами одного члена организации «Земля и воля», боевого собрата Засулич. В поступке Веры все увидели такое острое ощущение чувства человеческого достоинства, дух такого самоотверженного товарищества, что суд присяжных вынужден был оправдать ее. Жандармы окружили здание суда: хотели снова арестовать Засулич при выходе, но она ловко обманула их и скрылась. А Степняк рассказывает, что это тихая, стеснительная женщина, с толстой темной косой… Непостижимо!
Сейчас Засулич уже не станет палить в генералов. Она входит в группу «Освобождение труда». Это первая группа русских марксистов. Ее руководитель Плеханов против тактики индивидуального террора. С группой «Освобождение», с самим Плехановым Энгельс связывал большие надежды. Плеханов не менее крупная фигура, чем хотя бы Лафарг, думал он.
Как жаль, что Плеханова нет сейчас на этой трибуне! Но хорошо и то, что здесь его друг Степняк. Это он летом прошлого года, после Парижского конгресса, привел к Энгельсу Плеханова. А потом он же, Степняк, вел все переговоры с Энгельсом о статье для журнала «Социал-демократ», который группа Плеханова начала издавать в Швейцарии. Энгельс с удовольствием написал эту статью: «Внешняя политика русского царизма», — и через Степняка переправил Засулич. Недавно Вера Ивановна, опять через Степняка, прислала Энгельсу первый номер журнала, где опубликована половина его статьи, вторая половина появится в следующей книжке.
Проникаясь все большей симпатией к русским революционерам, Энгельс, конечно, знал и о почтительном, любовном отношении их к нему. Он улыбнулся, вспомнив, что они — это ему достоверно известно — за глаза называют его Федором Федоровичем, а иногда, как многие — Генералом.
А Степняк между тем говорил о том, что первомайские праздники в Западной Европе вызвали огромный интерес у его соотечественников. Он заявил, что хотя английские рабочие уже многие годы и даже века борются за свои права, а молодой русский рабочий класс только недавно включился в эту борьбу, но русские рабочие прекрасно понимают английский пролетариат и поддерживают его требование о сокращении рабочего дня. Степняк закончил речь словами о том, что недалек тот год, когда первомайские демонстрации и митинги, подобно этому, состоятся в Петербурге, Москве, Киеве…
Речь русского вызвала такой же бурный восторг демонстрантов, как и речь француза. Для тех, кто знал Степняка, его речь явилась приятной неожиданностью. Каннингем-Грехем восхищенно сказал:
— Оказывается, когда надо, вы умеете и говорить! А мы думали, что вы человек только действия, если не кинжалом, то хотя бы пером.
А Энгельс воскликнул по-русски:
— Молодец!
Степняк по-русски же ответил:
— Рад стараться, Генерал!
Энгельс засмеялся, вспомнив, что Степняк в прошлом подпоручик артиллерии, и тут же спросил его:
— У вас, как у военного человека, тем более артиллериста, должен быть хорошо развит глазомер и способность к ориентации. Как вы думаете, — Энгельс широко повел рукой, — сколько тут народа?
— Тысяч пятьсот! — опередил Степняка экспансивный Лафарг.
— Ну это вы хватили, Поль, — сказал Энгельс. — Ваша южная кровь выдает желаемое за действительное. Что скажет сын севера?
— Я думаю, — Степняк прищурился, — здесь тысяч двести — двести пятьдесят.
— Мне кажется, это гораздо ближе к истине, — согласился Энгельс, — но ведь все равно грандиозно! Как сказали бы в Америке, где я недавно был, — абсолютный рекорд.
— Смотрите! — воскликнул кто-то. — Там выступает женщина.
Действительно, на соседней трибуне речь держала женщина. Это была Элеонора. Ветерок вырывал из-под шляпки ее темные волосы. Было видно, что она не замечает этого, что она увлечена речью.
— Знаете, как Элеонору называют в Совете рабочих-газовщиков? — спросил Энгельс и сам ответил на свой вопрос с гордостью и нежностью. — Наша матушка!
Только он да Эвелинг знали, сколько сил вложила Тусси в организацию митинга. Конечно, много работы выпало и на долю самого Энгельса. Но все-таки его работа состояла в основном из бесед и писания писем. Надо было Бебелю и Либкнехту внушить мысль о том, что в Германии праздник должен пройти мирно, спокойно. Немецким рабочим не следовало идти на обострение и тем более поддаваться на провокации после блестящего успеха на февральских выборах в рейхстаг. Лафаргу и Геду он писал о том, что во Франции первомайские праздники должны нанести удар по шовинизму и до конца развеять бонапартистский дурман генерала Буланже. Итальянским социалистам он говорил… Словом, в ту пору не обходилось ни одного дня без нескольких обстоятельных писем, без двух-трех бесед. А на плечи Тусси, помимо тех же писем и встреч, легла огромная черновая работа. Ей пришлось позаботиться и о знаменах, и о музыке, и о построении колонн, и о многом другом.
Энгельсу, настроившемуся на русский лад, захотелось и Тусси похвалить по-русски. Уж очень ему нравилось звучное, лихое русское слово «молодец». «Как же будет женский род? — подумал он. — Молодеца? Молодица? Молодца?»
— Молодца! — задорно воскликнул он, глядя в сторону Тусси.
Степняк засмеялся.
— Что, не так? — весело справился Энгельс.
— Не так, — подтвердил Степняк.
— А как же?
— Да так и будет — молодец.
— Но ведь женский же род!
— Все равно.
— Вот и пойми вас, русских! — с преувеличенной досадой махнул рукой Энгельс.
— Вы не жалеете, господин Энгельс, — снова обратился любопытный Шоу, — что праздник Первого мая в Англии пришлось отмечать четвертого?
— Жалею я лишь об одном… — задумчиво начал Энгельс и вдруг оживился. — Но вы же придете сегодня ко мне после демонстрации на чашечку кофе? Приходите. Там я расскажу подробно, о чем сожалею и чему рад.
— А разве сейчас вы не произнесете речь с трибуны? — удивился Каннингем-Грехем.
— Нет, не произнесу, — как о давно решенном ответил Энгельс. — Во-первых, потому, что с годами я стал все хуже и хуже говорить, когда передо мной большая аудитория.
— Это неправда, Генерал, — вмешался Лафарг, который лучше других знал Энгельса и чаще видел его беседующим или произносящим речи. — По меньшей мере это ужасное преувеличение.