Октавиан Стампас - Рыцарь Христа
— Куда же вы, почтеннейшие? — смеялся им вслед Годфруа. Он пребывал в очень возбужденном состоянии. — Смотрите, Зегенгейм, вон тот выдавал себя за моего далекого предка Лоэнгрина, а вон тот называл себя Персивалем. Этот, который унес голову, вообще утверждал, что он не кто иной, как Агасфер. Конечно, это всего лишь клички, которыми они морочат головы порядочным людям. Стойте, куда же вы? Нехорошо уходить не представившись и не попрощавшись. Артефий! Ты тоже уходишь? Постой, я же еще не отведал твоего эликсира. Эй!
— Не пейте его, патрон! — воскликнул я.
— Отчего же? Артефий так тот хлещет его по утрам и вечерам.
— Не пейте, прошу вас!
Я бы не дал ему осушить содержимое пузырька, который он уже извлек из висящего на шее мешочка, но в эту самую минуту в залу ворвался рыцарь Христа и Гроба Робер де Пейн. Вид у него был самый свирепый, он размахивал мечом, готовясь нанести удар своему обидчику, Хольтердипольтеру.
— Успокойтесь, Робер, — сказал ему Годфруа. — Все в порядке, рыцарь Христа и Храма выполнял мой приказ. Смотрите, я пью свое бессмертие.
Тут он поднес к губам пузырек и сделал из него несколько глоточков. Слишком поздно я бросился к нему. Годфруа закричал и упал на пол, держа себя за горло. Лицо его вмиг посинело, глаза выпучились, черный язык вывалился изо рта. Продолжая кричать, он катался по полу, затем вдруг затих, дрожащею рукой схватился за свой нательный крест, по лотарингской традиции состоящий из одной продольной и двух равных поперечных перекладин, поднес его к выпученным глазам и промолвил:
— In hoc signo vinces!note 15
Это были его последние слова. Он весь вытянулся и испустил дух. Лицо его при этом сделалось таким черным, что страшно было смотреть.
— Так вот каким бессмертием потчует гнусный Артефий! — закричал я и кинулся к маленькой двери, за которой минуту назад исчез последний представитель тайного синклита. Дверь была наглухо заперта.
— Скорее! Помогите мне ее выломать! — крикнул я.
Одноглазый Роже и Робер де Пейн принялись помогать мне выламывать дверь, она оказалась такой крепкой, что нам пришлось немало потрудиться, прежде чем мы ее вышибли. Но за этой дверью оказалась еще одна, а когда мы вышибли и эту, за ней оказалась третья.
— Проклятые колдуны! — в отчаянии кричал я. — Я доберусь до вас! Нет, вы не уйдете от меня!
Выломав третью дверь, мы очутились в длинном коридоре, пробежав через который, наткнулись еще на одну дверь. Изрядно мы помяли бока, выламывая три предыдущих двери, но, несмотря на боль в плечах, яростно стали биться в эту, четвертую. Мы так рьяно навалились на нее, что, когда она распахнулась, и Робер де Пейн выпал, мы чуть было не выпали вместе с ним. Невероятное зрелище предстало нашему взору — прямо за дверью распахивался вид на Исполинскую гору, лежащую к западу от Иерусалима, ибо дверь выходила прямо наружу с одной из башен замка Давида. За дверным проемом была пустота. Внизу почти отвесная песчаная насыпь оканчивалась самым узким местом долины Енном. Скатившись с насыпи, рыцарь Христа и Гроба чудом не переломал себе всех костей, отделавшись ушибами и испугом. Он лежал там в пыли и громко посылал проклятия, по-видимому, в адрес тех, кто подстроил эту ловушку. Никаких следов членов тайного синклита нигде не было видно.
— Что за чорт! — воскликнул Роже де Мондидье. — Готов поклясться своим единственным глазом, что это были оборотни. Куда они могли исчезнуть так быстро, даже если представить, что они выпрыгнули и скатились с насыпи, как наш друг Робер…
— Скорее! Нужно найти, где еще могла быть дверь! — сказал я, хотя точно помнил, что покуда мы бежали через коридор, там не было никаких дверей.
И точно, мы обыскали весь коридор, но не наткнулись ни на что, что можно было бы принять за дверь — кругом были только каменные стены. С большим трудом я представлял себе, как могли эти мошенники исчезнуть, выпрыгнув через ту дверь. Возможно, их кто-то ожидал там внизу, но…
Я взял на себя временно обязанности защитника Гроба Господня. Все три ордена — сепулькриеры, тамплиеры и сионьеры — были мобилизованы на поиски негодяев, которые так и не увенчались успехом. Оставалось лишь поверить в то, что, как сказал Годфруа, это были «избранные бесы».
— Ну вот, — вздохнул Гийом, когда я дошел до этого места своего рассказа, — наконец-то и вы заговорили о волшебных явлениях. Неужто все крестоносцы грешат выдумыванием сказок?
— Что? Вы не верите мне? — возмутился я. — Ну, коль так, то даю вам слово, вы не услышите от меня продолжения рассказа! Простите, что занял ваше драгоценное внимание выдуманными байками.
— О, граф, я не хотел вас обидеть! — взмолился стихоплет. — Видит Бог, я никому так не верю, как вам. Просто мне довелось услышать в Палестине такое количество вранья о колдунах и демонах, что когда вы дошли до последнего эпизода в своем рассказе, я расстроился и на минуту, всего лишь на минуту, поверьте, подумал, что и вы решили малость приукрасить свое повествование.
— Хорошо, я верю вам, — сказал я. — Но рассказывать дальше, все же, не смогу после того, как дал слово.
— Я освобождаю вас от этой клятвы, произнесенной в запальчивости.
— Нет, вы не можете снять с меня клятву, — заупрямился я, поскольку и впрямь почувствовал себя обиженным. Больше всего меня задело даже не недоверие Гийома к моему рассказу, а тот неприятный тон, с которым это недоверие было высказано. Сколько он меня ни упрашивал, я твердо отказывался продолжать свой рассказ, неумолимо держа свое слово.
Так мы доплыли до Лесбоса, где была наша последняя стоянка перед Константинополем. Гийом, желая смягчить меня, без конца проявлял свои познания в древнегреческой поэзии, даже читал мне свои переводы на французский язык стихотворений великой лесбиянки, а также Гесиода и Гомера. Я не мог не восторгаться его необычайной начитанностью, образованностью и талантами. Но все же, слово есть слово, и хотя мне уже хотелось продолжить свой рассказ, я ждал какого-нибудь сигнала или знака, который мог бы освободить меня от данной клятвы, а его все не было и не было. Мы отчалили от Лесбоса, поплыли в сторону Геллеспонта, а я все продолжал хранить молчание.
Пробыв недолго в Константинополе, мы отплыли с попутным кораблем в Феодосию. Эвксинский Понт встречал нас не очень дружелюбно, и прежде чем мы добрались до берегов прекрасной Тавриды, нам пришлось пережить сильную бурю. К счастью все обошлось благополучно. Теперь у меня оставался один спутник — стихотворец Гийом, поскольку оруженосца Ламбера, как и обещал, я отправил из Константинополя домой. Теперь тем более мне трудно было хранить молчание, да и Гийом уже не на шутку обиделся, что я так долго строю из себя буку.
Странное и тревожное происшествие, случившееся ночью в степи, во время одной из наших стоянок, заставило меня забыть о данной клятве.
Глава V. СТРАННОЕ ЯВЛЕНИЕ ДАЕТ МНЕ ПОВОД ПРОДОЛЖИТЬ РАССКАЗ
Мы как раз добрались до берега Борисфена, вдоль которого нам теперь предстояло ехать аж до самого Киева. Стояла дивная летняя ночь, такая теплая, что когда костер стал затухать, я не заботился о поддержании его и дал спокойно умереть. Глядя на ночное небо, осыпанное пронзительно яркими звездами, хотя и не такими крупными, как на небе над Иерусалимом, я размышлял о том, что скоро уже исполнится целых десять лет с того дня, как мы освободили Святый Град. И девять лет со дня ужасной кончины Годфруа. И восемь лет, как нет на свете Конрада, сына императора Генриха. И семь лет, как умер Гуго Вермандуа. И четыре года, как погиб при осаде Триполи взбалмошный, но честный и достославный Раймунд Тулузский. И три года, как не стало одного из самых ненавистных для меня людей, Генриха IV…
Тревожное чувство появилось у меня, как только я вспомнил об этом страшном человеке. Думая о покойном ныне Генрихе, я старался не желать ему адской участи, но разве могла душа его получить прощение за все злодейства, которые этот человек сознательно вытворял в течение всей своей жизни, сознательно поклоняясь одновременно Богу и Сатане? Неиссякаема милость Господня, но кого же наказывать в аду, если не таких жутких грешников, каким был Генрих? Нет, его: душа утеряна для небес навсегда. Спасена ли душа Годфруа? О ней я молился непрестанно.
Чем больше я вспоминал Генриха, тем тревожнее становилось мне. Чувство боязни за Евпраксию, одолевавшее меня двадцать лет назад, еще до того, как я похитил ее у императора, воскресло во мне. Гийом мирно посапывал во сне, лежа у остывающего кострища, а мне совершенно не хотелось спать, что называется — сна ни в одном глазу. Или, как говаривал Роже де Мондидье, ни сна в глазу. Какая-то необъяснимая тяга повлекла меня в степь, туда, где по небу кружил большой белый лунь, как и я, чем-то встревоженный. Не зная сам, что или кого я могу там встретить, я шел по степи, залитой лунным светом.