Тамара Каленова - Университетская роща
— Я поддерживаю мнение профессора Сапожникова, — решительно встал Кулябко. — Нам давно пора открыто говорить на наших заседаниях о воспитании молодежи.
— Правильно!
— Верно!
Выступления Сапожникова и Кулябко одобрили и поддержали еще ряд профессоров: Кащенко, Капустин, юристы Соболев, Розин и Малиновский, все еще отстраненный от преподавания.
— При помощи тех средств, которыми располагает государство, а именно: предписание и приказание, — научная истина не может быть открыта — продолжал Кулябко. — Наука должна быть свободна от вмешательства государства и церкви! Еще Ломоносов требовал: духовенству к учениям, правду физическую для пользы и просвещения показующим, не привязываться, а особливо не ругать наук в проповедях…
— Что-то я не вижу ломоносовых в Томском университете, — подал желчную реплику Лаврентьев.
— Где уж нам, Леонид Иванович, — с трудом сдерживая гнев, ответил Кулябко. — Один микроскоп на несколько кафедр…
— Правильно. А зачем их много? Покупать разрешается лишь те предметы и средства, которые необходимы для преподавания, а не для научных прихотей господ профессоров. Вы же прекрасно знаете дороговизну и приборов, и препаратов, — холодно снизошел до объяснений Лаврентьев.
— Все возросло в цене, начиная с сахара и керосина до женской верности и дружбы. А добросовестности и честности нигде не купишь, — пошутил Сапожников, чем вызвал оживление и улыбки присутствующих. — Давайте, господа, распустим ученый Совет. О чем нам собираться и совещаться, коль скоро за нас уже всё решено?
О непрекращающихся распрях томских профессоров с попечителем стало известно далеко за пределами Томска.
На художественной выставке в Омске живописец Гуркин поместил картину, о которой журнал «Сибирские вопросы» написал так:
«В Омске в павильоне народного образования в Сибири бросалась в глаза великолепная картина кисти сибирского художника Гуркина. Картина изображала зал в храме науки. Лицо, вернее, лик был только один. Худенький седой старикашка, с козлиной бородкой, топал ногами. Художник неподражаемо передал, что старичок кричит и от злости трясется всем своим телом. Становилось страшно, что он рассыплется от волнения или упадет, обессилев. А кругом почтительно стояли «мужи совета и разума». Собственно — намек на мужей; видно было только то место, которым менее всего принято интересоваться: фалды сюртуков и портфели. Голов не было видно; отсвечивали лишь две-три лысины. Фигуры склонялись долу, почти земно кланялись, а старичок неистовствовал и топал ногами, словно капризный ребенок. Когда недоумевающие спрашивали смысл картины, им объясняли: это господин попечитель Западно-Сибирского учебного округа Лаврентьев изволит объяснять господам томским профессорам, что они забастовщики и дармоеды, и что успех движения по службе не в научных заслугах…»
Крылов видел эту картину, когда Гуркин заезжал к Потанину в Томск. Очень талантливо — и очень похоже!
Жизнь лицом к стене приучила к иноречию, к аллегориям.
Цирк частновладельца Э.А. Стрепетова расклеил по всему городу афиши:
«Знаменитый, Всемирно-Известный шут, сатирик, монологист Владимир Леонидович Дуров! Много новых невиданных номеров! Чудо XX века — вне всякой конкуренции — верх дрессировки: два морских льва! Которые были в короткое время выдрессированы Дуровым в присутствии Его Императорского Высочества Великого Князя Константина Константиновича, в чем Дуров имеет удостоверение за подписью Его Величества и Его Детей! Аллегорическое шествие на злобу дня! Дикий тур, прыгающий барьеры!»
Крылов имел неосторожность обмолвиться об этом у себя дома.
Слабый, только-только поднявшийся с постели Пономарев засобирался в цирк.
— Не пущу, — отказал Крылов.
— Как это не пущу? Везде цензура! И дома цензура…
— Не цензура, а слаб ты еще, Иван Петрович, — пробовал уговорить его Крылов. — Боюсь.
— Вот и хорошо! Стало быть, надобно идти всем вместе! — нашелся Пономарев. — В кои-то веки в наш закоулок приехал сам Дуров, король шутов, а я не смогу его лицезреть?!
Пришлось идти с ним в заведение господина Стрепетова.
Странное, грустно-радостное чувство не покидало Крылова весь этот вечер. Радостное потому, что вновь прикоснулся он к неистребимому таланту русского народа. И грустное — оттого, что в потемках сегодняшней жизни талант этот сверкает вполсвета, говорит вполголоса и намеками.
— Сибирь есть осенняя дама, почти совсем не знающая лета. Это здесь всё зреет быстро: вчера безвестная каналья, а сегодня — фактор общественной жизни…
Владимир Леонидович Дуров дворянин, воспитанник военной гимназии. Перед ним открывалось вполне безбедное приличное бытие в рамках своего класса, но он вместе с братом Анатолием убежал из дому в балаган…
Я шут иной, насмешкою привык
Хлестать шутов, достойных плети.
Не страшен мне ни жалкий временщик,
Ни те шуты, что спят в Совете.
Я правду говорить готов
Про всевозможнейших шутов…
О смелых и талантливых братьях-циркистах Дуровых по России ходило множество легенд, в которых быль сплеталась с вымыслом. Чаще всего героем и автором-организатором этих историй являлся младший Дуров, Анатолий Леонидович, всемирно известный клоун.
— Браво, Дуров! Король шутов! — рукоплещет ему публика.
— Но не шут королей, — гордо отвечает Дуров.
А великолепная дуровская хавронья, о которой теперь знает пол-Европы?! Дрессировка свиней — дело, конечно, не новое. Известный дрессировщик Танти давно выпускает свинок в кружевных панталончиках вальсировать перед публикой. Но знаменитой стала именно дуровская хавронья.
Сия героиня в Германии отличилась. Поставил перед нею Дуров хлеб и немецкую каску — выбирай, мол. Она хлеб-то не стала и нюхать, а принялась каску облизывать. Анатолий Леонидович и говорит: «Вилль гельм — то есть свинья хочет каску». Опасная игра слов! Публика взревела от восторга… А Дурова в тюрьму. В Моабит, для особо важных преступников. Как же, русский клоун самого кайзера Вильгельма обсмеял…
Владимир Леонидович, в отличие от брата, гастролирует больше по России. Звери у него превосходные.
Собака вертится и ловит свой хвост. Уморительные прыжки. А дрессировщик ей:
— Смотри, Лорд, не оторви хвост, а то будешь собака куцая, как наша конституция.
Рев, хохот, «браво».
Владимир Леонидович красив, статен, у него великолепные усы, держится на арене совсем не по-клоунски, благородно, с высоким достоинством. Губы часто растянуты в улыбке, а глаза невеселые-невеселые, и весь его облик говорит умному зрителю: «Откуда взяться веселью-то?..»
Из Петербурга в Томск прибыл адвокат Павел Федорович Булацель. Собственной персоной. Тот самый Булацель, который заявил, когда скончался Федор Никифорович Плевако:
— Хоть сердись, хоть не сердись, а дохлый лев — это всего-навсего дохлый лев. Я не против, чтобы их было не один, а два!
Плевако — знаменитый адвокат, друг униженных и оскорбленных. А второй «лев», на которого намекал Булацель, Анатолий Федорович Кони.
Сын драматурга, почетный академик Петербургской Академии наук, инвалид, на костылях, полукарлик со сморщенным лицом, но с проницательно-умным взглядом, Анатолий Федорович Кони пользовался необычайной популярностью. Выдающийся судебный оратор, он в свое время добился оправдания Веры Засулич, вотяков в «мултанском деле» и многих других обвиненных. Именно эта слава и не давала покоя Булацелю.
Вот такой человек был приглашен в Томск на судебный процесс о «томской резне».
Этого процесса ждали давно. Слишком давно. Следствие растянулось на долгие годы. Власти не спешили. Как будто поджидали, что дело уснёт само, острые впечатления сгладятся, память сделается мутной, а часть свидетелей и обвиняемых куда-нибудь да денется.
Уже совсем было томичи решили, что этому процессу не бывать. Но он все же состоялся.
Внимание общественных сил к нему старались не привлекать. Отчеты о судебных заседаниях печатались сдержанные, в одну-две тощие колонки. Речи Булацеля давались в сокращении.
Еще в ходе следствия все обвиняемые — кстати, до суда они жили на свободе — были поделены на три группы. В первую, количеством восемнадцать человек, попали главари шествия — Михаил Беззапишин, Савушка Скопец, Богун, Васильев, Жихарев и другие. Во вторую — двадцать семь человек, те, кто был замечен в грабежах магазинов и квартир. И третья — тридцать пять человек — те, что подбирали на площади вещи, деньги, раздевали мертвых и раненых.
В результате булацелевского усердия обвиняемые первой и второй групп были… оправданы. А те, кто попал в третью, получили один-два года арестантских рот.
Город ахнул от такого приговора сибирской Фемиды.